«Ага!» и его секреты
Шрифт:
А ему мало было «домашнего» поклонения, он мечтал о еще большем успехе. Его тянуло на родину великих мастеров, он переймет их секреты, станет писать еще лучше, и тогда сама праматерь искусства преклонит перед ним, россиянином, колени. Но именно Италия стала свидетельницей его неудач.
Он растерялся, оказавшись лицом к лицу с великими шедеврами, вдруг почувствовал себя новичком, неудачливым дебютантом. В Риме, Неаполе ему приходилось заново завоевывать себе славу, которой он был уже отравлен. В погоне за известностью Кипренский изменил себе, своим вкусам, привычкам. Лица живых людей на его полотнах заменили лики святых, реалистические группы уступили место надуманным композициям Христа в окружении младенцев.
Это было ему чуждо, он писал
Несколько раз еще пережил Кипренский то радостное состояние, когда кажется, будто краски сами ложатся на холст и от небывалой удачи звенит в душе радостная мелодия. Вернувшись ненадолго в Петербург, он встретился с Пушкиным и стал писать его портрет.
Пушкин прочел ему свои стихи об Италии. Они разбередили душу Кипренского, разожгли совсем было погасший огонь вдохновенья. Волнение и боль словно оживили кисть. Кипренский разглядел в знаменитом поэте и легкую грусть, и усталость, и какое-то внутреннее страдание… Таким внешне спокойным, а если присмотреться, глубоко печальным, с нервными тонкими руками и получился Пушкин на портрете Кипренского.
Эта была одна из последних вспышек вдохновения.
Он еще долго жил и много работал. И хотя не писал больше Христа, а снова вернулся к портретам, они были совсем не похожи на первые его работы. Тяжелые драпировки, массивные перстни, богатые украшения, а не человеческие лица теперь бросаются в глаза на его холстах. Что-то навсегда ушло из его жизни вместе с этим проклятым вдохновением; видеть он разучился или руки перестали чувствовать, чем живет сердце?
Глава 2
Три кита творчества
Вот вы прочли эти три истории — про Андерсена, Менделеева, Кипренского. Разные люди, разные судьбы, разные эпохи, да и занятия несхожие. Что заставило нас говорить о них?
И у поэта Андерсена, и у профессора Менделеева, и у художника Кипренского есть одно общее. Они — люди творческие. Неважно, что один сочинял сказки, другой изучал законы природы, а третий писал портреты. Ведь каждый из них создал что-то новое, а именно тем, что он созидательный, творческий труд и отличается от обычной работы.
Истина эта настолько банальна, что, казалось бы, ее неловко повторять еще раз, но, как мы увидим дальше, нередко именно те, кто не стеснялся задумываться над известными вещами, и открывали в них новое. Даже Эйнштейн, когда его спросили, как он сделал свое открытие, отвечал, что он подошел к вопросу с наивностью ребенка, как бы не зная, что в современной физике известно, а что нет.
Именно о творчестве, о сложном, запутанном, во многом непонятном творческом мышлении и пойдет у нас разговор. Разговор нелегкий. Ведь вообще о том, как мы думаем, известно мало, а то, что известно, — противоречиво. А тут самая вершина мышления.
«Творчество, в какие бы формы оно ни облеклось, будь то творчество художника слова или кисти, или артиста, или ученого, — высшее проявление человеческого духа, — говорил академик Энгельгардт. — Способность к творчеству — это высший дар, каким наградила природа человека на бесконечно длительном пути его эволюционного развития».
Это одно из самых конкретных определений творческого
Самое же любопытное, что и вдохновенье, и интуиция, и воображение действительно необходимы каждому творчески мыслящему человеку, но проявляются они не совсем так, как об этом обычно рассказывается.
Главным в творчестве Ханса Кристиана Андерсена в самом деле было неиссякаемое, неистощимое воображение. И это чувствовалось во всем, что бы он ни писал. И в «Теневых набросках» — путевых заметках о путешествии по Европе; и в «Путешествии на Амагер» — так назывался один из кварталов Копенгагена; и в знаменитом «Агасфере» — философском фантастическом романе; и, конечно, в сказках. Просто у Андерсена это свойство проявлялось ярче, чем у других, вот почему здесь рассказано именно о нем.
А жизнь Ореста Кипренского состоит как бы из двух. Одна словно освещена небывалым светочем, «искрой божьей» — пресловутым вдохновеньем. А вторая прошла в безрадостной тьме холодной размеренной работы кистью. Они какое-то время соседствовали. Сквозь ровные, бесстрастные штрихи поначалу еще пробивались живые мазки взволнованной кисти, а потом совсем ушло, то благодатное вдохновенье, которым согреты лучшие работы Кипренского. Так резко отличаются первые его полотна от последних, будто их писали разные люди. Один — вдохновенный творец, другой — холодный ремесленник.
Пожалуй, ни на кого так сильно не повлияли капризы вдохновенья, как на Кипренского. Как художник, творец он погиб значительно раньше, чем разуверился в друзьях, навсегда покинул родину, и, так и не обретя под чужим небом желанной славы, спился «баловень судьбы», «нежный франт». И если уж говорить о вдохновенье, как не рассказать об этой горькой и поучительной истории?
Но вообще-то мы всегда невольно совершаем ошибку, считая, что воображенье и вдохновенье — непременные атрибуты творчества именно поэтов, художников, музыкантов. На долю ученых и изобретателей мы как-то само собой оставляем интуицию и «железную» логику. В духе этих традиционных ошибок и рассказаны вначале три истории. Теперь нам предстоит узнать истину. А чтобы избежать досужих домыслов, которых и без того хватает в этой почти не исследованной области человеческой деятельности, послушаем свидетельские показания самих творцов — предоставим слово писателям и художникам. Что рассказывают они о процессе творчества? Как это с ними случается такое, что вот они берут в руки перо (теперь-то, конечно, авторучку или даже садятся за пишущую машинку) или кисть и начинают сочинять никем еще до них не написанные строчки или рисовать еще никогда не нарисованные линии?
Только давайте договоримся, что нас не будут отвлекать очень занятные сами по себе, но не имеющие никакого отношения к теме нашей беседы истории о том, что Бальзак работал ночью, завернувшись в халат, Хемингуэй и Гоголь писали стоя. Алексей Толстой — только за письменным столом с большой стопкой чистой бумаги. Лермонтов же записывал стихи где попало, а Шиллер — стыдно признаться — был способен творить, лишь выпив полбутылки шампанского и сунув ноги в таз с холодной водой.
Словом, удовлетворив до некоторой степени свое любопытство (недаром же сказал кто-то еще в древности, что удивление — мать открытий), оставим эти случаи, так и лезущие, как назло, из памяти, и послушаем, что говорят мастера о мастерстве.