Александр Блок
Шрифт:
Как ни робки первые шаги Блока в сторону «художественного реализма», все же он обязан Брюсову расширением своего поэтического мира. Его переход от «Стихов о Прекрасной Даме» к сборнику «Нечаянная Радость» совершается под знаком автора «Urbi et Orbi».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ (1904–1905)
Десятого января 1904 года Блок с женой приезжают в Москву. Они поселяются в маленькой пустой квартире дальней родственницы, Ал. Мих. Марконет, на Спиридоновке, с выцветшими коричневыми обоями и старинной мебелью. В том же доме живет Владимир Федорович Марконет, учитель истории, московский старожил, завсегдатай Дворянского Клуба, добродушный чудак, потешавшийся над декадентами. Но «Сашу Блока» он внезапно полюбил; каждое утро приходил к нему посидеть и даже хвалил его стихи. Впоследствии он с нежностью рассказывал о нем Белому: [15] «А вот Саша Блок настоящий прекрасный поэт… Бывало, мы выйдем на улицу, он, как собака какая-то, сделает стойку:
15
А. Белый. „Воспоминания о Блоке“.
Письма и дневники Блока переполнены метеорологическими заметками. У него была напряженная чувствительность к погоде. Даже в сухом конспекте событий за время пребывания в Москве, который он посылает матери, встречаются записи о цвете неба, о зорях и ветре. Например: «Сидим с Бугаевым и Петровским под свист ветра»… «Выхожу из дому Бугаева: за спиной красная заря, остающаяся на встречных куполах. С крыш течет радостно»… «Купола главного собора (в Новодевичьем монастыре), золото в глубокой синей лазури сквозь ветки тополя»… «Полнеба странное— лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц».
Лазурь, зори, зеленые звезды, лиловые закаты, ветер — это совсем не «поэтическая обстановка» лирики Блока, даже не «душевный пейзаж»: это течет по его жилам вместе с кровью, входит с воздухом в легкие; это часть его физиологии.
В день приезда Блок и Любовь Дмитриевна отправляются знакомиться с Белым. Встреча друзей, подготовлявшаяся четыре года, наконец происходит. Белый поражен видом Блока: совсем не таким представлял он себе автора «Стихов о Прекрасной Даме». В воображении его жил образ визионера с бледным, болезненным лицом, с тонкими сжатыми губами, с фосфорическим взглядом, всегда устремленным вдаль, с отброшенными назад волосами. «Реальный» Блок был другой: высокий, статный юноша, похожий на сказочного «добра-молодца»: у него здоровый, равномерно обветренный, розоватый цвет лица, сдержанность движений, корректность, даже «светскость». Блок был одет в прекрасно сшитый студенческий сюртук со стянутой талией и высоким воротником. Белый смущен и несколько разочарован. Неужели этот молодой человек, петербуржец и дворянин вполне хорошего тона, автор мистических писем, певец Вечной Женственности? Сконфузившись, хозяин бросился суетиться около гостей; Блок заметил и тоже смутился: оба сконфуженно топтались в передней. Потом Белый представил Блоков своей матери, Александре Дмитриевне, и они вчетвером сидели в гостиной и неловко молчали. Белый запомнил ясный морозный день, розовые лучи солнца и кудрявую голову Блока, склоненную набок, недоуменные голубые глаза и застывшую принужденную улыбку. Молчала и Любовь Дмитриевна, спокойная и непринужденная. Наконец заговорили о Москве, о «Скорпионе», о Брюсове, о погоде; улыбнулись «визитному» тону разговора — и Белый сразу же пустился в сложнейший анализ этого «тона». Блок слушал его с милой застенчивой усмешкой, смотрел внимательно большими, прекрасными голубыми глазами. В них была наблюдательность, доверие и строгость. И при первом же соприкосновении друзья почувствовали, как они близки друг другу и как далеки. Блок был сдержан, замкнут, молчалив; Белый экспансивен, суетлив, непоседа и говорун: он исходил в потоках слов, в блестящих импровизациях, спорах, теориях. В нем сидел не только москвич-гегельянец 40-х годов, но и Репетилов. Блок готов был решительно и смело отвечать на «последние вопросы», но к «предисловиям» питал отвращение; безответственные разглагольствования, окольные пути, абстрактные подходы пугали его, причиняя почти физическую боль. Белый резюмирует: «Я выглядел интеллигентнее, нервнее, слабее, демократичнее, рассеяннее; А. А. выглядел: интеллектуальнее, здоровее, внимательнее». [16]
16
А. Белый. „Воспоминания о Блоке“ и „Начало века“.
Но главное различие заключалось не в том, что Белый был сангвиником, а Блок меланхоликом. Оно проходило в самой глубине их личности. Блок проницательно определил его одной фразой. «А знаешь ли, Боря, — сказал он раз Белому, — ты — мот, а я кутила». Это значило: Белый проматывает в словах свое душевное богатство; Блок способен отдаваться до конца. «В Блоке, — замечает Белый, — таился неведомый Лермонтов, Пестель, готовый на все; под моими идеями, крайними, вероятно, таился — минималист, осторожный и постепеновец, выщупывающий дорогу… На твердое „да“ или „нет“ я не шел. А. А. — шел».
И для Блока встреча с Белым была неожиданностью, почти разочарованием. На одну минуту он усомнился в нем, испугался, что в душевной его хаотичности потонет то духовное, заветное, что в нем ценил. В письме к матери коротенькая отметка: «Бугаев (совсем не такой, как казался)».
Но взаимное притяжение победило силу отталкивания: с первой же встречи они полюбили друг друга; и эта любовь для обоих стала судьбой. Дороги их сближались, расходились, снова скрещивались: они причинили друг другу много страданий, но эта дружба-вражда в главном определила собою их жизнь, — и личную, и литературную.
Уже в Москве создался тот стиль отношений, который сохранился до последнего разрыва: Белый ощущал
Свой удивительный анализ первого впечатления от Блока Белый заканчивает важным признанием: «Блок — ответственный час моей жизни, вариация темы судьбы: он — и радость нечаянная и — горе; все это прозвучало при первом свидании; встало между нами».
Для постороннего наблюдателя тайное сходство двух друзей заслонялось их резким внешним различием. З. Н. Гиппиус — проницательная и острая— видит только противоположность между Блоком и Белым. Сопоставим ее показания со свидетельством автора «Воспоминаний о Блоке».
«Трудно представить себе, — пишет Гиппиус, — два существа более противоположные, нежели Боря Бугаев и Блок. Если Борю, иначе, как Борей, трудно было называть, Блока и в голову бы не пришло звать „Сашей“. Серьезный, особенно-неподвижный Блок и весь извивающийся, всегда танцующий Боря. Скупые, тяжелые слова Блока и бесконечно льющиеся, водопадные речи Бори, с жестами, с лицом, вечно меняющимся — почти до гримас; он то улыбается, то презабавно и премило хмурит брови и скашивает глаза… Блок весь твердый, точно деревянный или каменный, — Боря весь мягкий, сладкий, ласковый. У Блока и волосы темные, пышные, лежат, однако, тяжело. У Бори они легче пуха и желтенькие, точно у едва вылупившегося цыпленка… Блок — в нем чувствовали это и друзья и недруги — был необыкновенно, исключительно правдив… Боря Бугаев — воплощенная неверность. Такова его природа… Стороны чисто детские у них были у обоих, но разные: из Блока смотрел ребенок упрямый, испуганный, очутившийся один в незнакомом месте; в Боре сидел баловень, фантаст, капризник, беззаконник, то наивный, то наивничающий…»
Портреты поэтов написаны с блеском, сходство уловлено. Правда, для эффекта контраста, З. Н. Гиппиус несколько преувеличила «каменность» Блока и «пушистость» Белого. Вид «испуганного ребенка» для Блока не характерен, но, вероятно, он выглядел таким среди богоискателей салона Мережковских.
Александр Александрович и Любовь Дмитриевна провели в Москве бурных две недели, посещая друзей, обедая у родственников, знакомясь с литераторами «Скорпиона» и «Грифа», присутствуя на литературных собраниях и осматривая московские древности. В центре этой литературно-светской жизни стояло ежедневное общение с «Борей» Бугаевым и «Сережей» Соловьевым. Сережа, родственник Блока и ближайший друг Белого, создавал тон отношений, объединял друзей в некотором «мистическом братстве». В то же время семнадцатилетний теолог горел идеями соловьевской «Теократии» и стремился немедленно осуществить их в жизни. У него был готовый проект будущего теократического устройства России: она разделялась на общины, управляемые советами посвященных. Во главе их стояло три духовных вождя, соответствующих соловьевской триаде— первосвященника, царя и пророка. В себе Сережа видел первосвященника— начало Петрово, в Белом— царя— начало Павлове и в Блоке — пророка — начало Иоанново. Петр, Павел и Иоанн составляли мистическое братство, объединенное культом грядущей в мир Софии. Но небесная Премудрость должна иметь свое земное олицетворение, как бы свою живую икону в мире. К этому высокому призванию Соловьев призывал Любовь Дмитриевну. Если такое братство образуется, — в нем подготовится будущая революция духа; царская власть рухнет, Православие, Самодержавие и Народность заменятся Теократией, Софией и Народом. Эта утопия была крайним выводом из учения Соловьева. Племянник философа вкладывал в нее юношеское вдохновение и сектантский догматизм. И в то же время оберегал ее от критики, окружая комическими шутками и пародиями. В Сереже — преждевременно развитый богослов преспокойно уживался с остряком-гимназистом. Его Гротески, чудовищные шаржи, шумные импровизации потешали «посвященных». Он был смешлив, криклив, экспансивен. Эту двойственность Сережи, унаследованную им от дяди Владимира Сергеевича, Блок постоянно отмечает в письмах к матери из Москвы: «Сережа с криками удаляется на немецкий экзамен… Сережа представил пьесу Чехова на Станиславской сцене» (10 января). «Пробуждение в полдень от криков Сережи» (11 января). «Утром приходит Сережа. Мы втроем едем на конке в Ново девичий монастырь. Сережа кричит на всю конку, скандалит, говоря о воскресении нескольких мертвых на днях, о том, что Антихрист двинул войска из Бельгии. Говорил по-гречески. Все с удивлением смотрят… Возвращаемся не без прежних скандалов в город» (12 января). «Мы вчетвером едем в Сокольники на другой конец Москвы с весельем и скандалами Сережи в конке».
Буйство Сережи должно было смущать тихого Блока; но оно не мешало ему видеть в нем его «серьезное» и «заветное». Между друзьями — Блоком, Любовью Дмитриевной, Белым и Сережей — происходят таинственные и важные разговоры. 12 января Блок сообщает матери о вечере, проведенном у Соловьева. После обеда с родственниками, друзья удаляются в комнату Сережи. «Запираемся вчетвером, — пишет Блок. — Пьем церковное вино, чокаемся. Знаменательный разговор — тяжеловажный и прекрасный… Возвращаемся домой… читаем стихи. Ночь». От 14 января следующая запись: «Сейчас вернулся от Сережи. Разговор наш с ним вдвоем был необычайно важен, отраден, светел и радостен. Много говорили о Любе».