Александр Блок
Шрифт:
— Хорошо, что приехали. — Этими простыми словами хозяина вся неловкость мгновенно снимается.
Царевич. Царевна.
На воспоминания Андрея Белого полагаться рискованно. Он часто отходит от хронологии, переставляет события во времени, прилаживает их к своим меняющимся настроениям. Но в чем он как прозаик-мемуарист силен, так это в эмоциональной фиксации мгновений. Вот, к примеру, одна из воссозданных им подробностей первого дня пребывания в Шахматове. Живая картинка, озвученная цитатой из блоковского стихотворения и завершающаяся своеобразным стоп-кадром:
«А.
“Задыхаясь, сгорая, взошла на крыльцо” —
– не на крыльцо, на террасу: сейчас, вчера, вечно».
Мгновенье остановлено. И эти поэтические — по сути, по смыслу — строки 1921 года не отменяются утомительно густой прозой, которой та же сценка переписана автором в 1930 году во втором томе воспоминаний «Начало века» (глава «Шахматово»):
«Вернулись к террасе; он сильным и легким вспрыжком одолел три ступени; Л. Д., нагибаясь, покачиваясь, с перевальцем, всходила, округло сутулясь большими плечами, рукой у колена капот подобравши и щуря глаза на нос, — синие, продолговатые, киргиз-кайсацкие, как подведенные черной каймой ресниц, составляющих яркий контраст с бело-розовым, круглым лицом и большими, растянутыми, некрасивыми вовсе губами; сказала, грудным, глухо-мощным контральто, прицеливаясь на меня, — с напряжением, став некрасивой от этого…»
Слишком много красок… Единый облик дважды «некрасивой» Любови Дмитриевны как-то не складывается из пространного описания.
Все-таки большее доверие вызывает первоначальная версия «показаний» Андрея Белого. Согласно ей, первый день проходит как «прочтенное стихотворение Блока; а вереница дальнейших дней — циклы стихов».
Блок с его «умением жить», с его сдержанным эпикурейством и ненавязчивым гостеприимством создает атмосферу свободы и непринужденности. Делится своим спокойствием и обретенной гармонией. Срывая с куста и вручая другу пурпурный цветок небывалого по величине шиповника. Показывая ему собственноручно выкопанную весной канаву вокруг огорода. Давая ему поносить свою белую рубаху, вышитую лебедями, — в знак побратимства.
Белый находит душевное утешение в разговорах с Блоками, решает по возвращении в Москву порвать тяготящие его отношения с Ниной Петровской.
Но к простой идиллии все не сводится. Однажды, в солнечный полдень, Блок, взяв друга под локоть, ведет его через сад и лес в поле, где с рискованной смелостью открывает ему душу. Говорит о том, что напрасно друзья считают его каким-то «особенно светлым»: «Нет, темный я».
Встревожившись, Белый делится подробностями этого разговора с Петровским, и тот решает, что Блок «провалился», «сгорел». Белый и Петровский думают, как им теперь бороться с духом уныния в Блоке. Наивно, но вполне искренне.
Не случайно все-таки отношения Блока и Белого начались с обстоятельного, целый год продлившегося эпистолярного диалога, ставшего фундаментом духовного союза. Письмо — это полная настройка на адресата, посторонние мелочи и шумы не мешают самовыражению. А чтение письма, в свою очередь, — это полный контакт с его автором.
При личном же общении очень трудно согласовать душевные ритмы. Примечательная «нестыковка» приключается в один из вечеров, после общего задушевного разговора за ужином. Нарочито аскетический стиль поведения Белого тревожно удивляет Блока, и он задает матери вопрос: «Кто он? И не пьет, и не ест…»
Александра
Духовный вектор Белого — движение ввысь, к свету, к положительному итогу. Взлеты чередуются с падениями — так создается индивидуальный ритм жизни и творчества.
Блок же, достигнув гармонии, не длит ее, а совершает решительный шаг к дисгармонии, к хаосу. Во имя обретения новой гармонии. От света — в тьму, чтобы увидеть новый свет. И всякий раз с риском духовной гибели. Погружение во тьму может оказаться окончательным.
Именно перед очередным таким погружением он исповедуется другу, и тот переживает искренний страх. Фазы духовных ритмов не совпадают.
Белый потом не раз вспомнит строфу из блоковского стихотворения «Верю в Солнце Завета» (1902):
Все, дышавшее ложью, Отшатнулось, дрожа. Предо мной — к бездорожью Золотая межа.Примечательно, однако, как он ее цитирует в главе о шахматовских днях:
Но ведет к бездорожью Золотая межа.Для Блока же нет категоричного «но» между этапами его пути. Бездорожье — нормальное, естественное состояние. Это свобода, без которой самое дорогое прошлое может обернуться ложью.
Заходит в Шахматове разговор о Брюсове, и опять возникает противоречие. Для Белого Брюсов при всей «двусмысленности» его облика — «мэтр», «вождь», точка отсчета. А Блок вдруг огорошивает таким приговором: Брюсов не маг, а математик.
Приговор-то не окончательный, и через три с небольшим месяца Блок, даря былому магу свою первую книгу, с полной искренностью надпишет:
«Законодателю русского стиха,
Кормщику в темном плаще,
Путеводной зеленой Звезде.
Глубокоуважаемому
Валерию Яковлевичу Брюсову
В знак истинного преклонения…»
А внутри книги — три эпиграфа из Брюсова. И к первому разделу «Неподвижность», вслед за эпиграфом из Владимира Соловьева, и к третьему разделу «Ущерб»:
Мой факел пальцы мне обжег. Завесой сумерки упали. В бездонном мраке нет дорог.В этих строках — близкий Блоку мотив бездорожья, поиска нового пути во мраке. В целом же, усвоив брюсовскую «математику», получив полезный урок образной и стиховой техники, Блок пришел к собственной магии, и теперь настало время оттолкнуться от «законодателя» и «кормщика», плыть иным путем.