Александр II
Шрифт:
Порфирий подошёл к сидевшей в кресле Вере и взял её за плечи. Вера вывернулась из его рук и встала.
– Нет, дядя, благодарю за честь… Прошу не обижаться… Но… просто – не могу…
– Да что, у тебя есть кто-нибудь на примете?..
– Никого у меня нет – вы сами это отлично знаете. Кто у нас бывает?.. Где я бываю?.. Но за Афанасия я не могу выйти… Я просто не люблю его.
– Стерпится – слюбится.
– Таким путём ни ему счастья не дам, ни себе не получу.
– Что же сказать ему?.. Ты хотя бы обнадёжила его…
– Дядя… В Малороссии, кажется, арбуз или тыкву в таком случае посылают.
– Ты ещё можешь шутить!.. Ты отчаяние вместо надежды
– Что же я могу поделать? Я чувствую – что не люблю и никогда не полюблю Афанасия, – со слезами в голосе выкрикнула Вера. – Я никого никогда не полюблю. Я останусь старою девою. Но только умоляю – не мучайте, не мучайте меня. Я никому не мешаю. Я пойду… в народ. Но я не могу, не могу и не могу!..
Вера выбежала из будуара…
Порфирий постоял несколько мгновений в комнате, ожидая, не вернётся ли Вера.
– Странная девушка, –сказал он. – С идеями!.. – И пошёл к Афанасию.
Он застал сына в кабинете в том же кресле, в той же позе.
– Ну что? – спросил Афанасий.
– Погоди, Афанасий… Нет, рано ещё. Она совсем ещё девочка. Ей в куклы играть, а не замуж выходить. Не созрела ещё. Переходный, самый капризный возраст. Помнишь, как в Петергофе с этим дурацким матросом…
– Отказала? – вставая, спросил Афанасий и побледнел.
– Н-нет… Она не отказала… Но, мой милый Афанасий, – надо нам раньше вернуться с войны, а тогда уже думать о свадьбе.
– Хорошо, папа… Я вернусь с войны героем или вовсе не вернусь…
XVII
Война!.. Война!.. Она висела в воздухе! Казалось, это страшное слово звучало в великопостном перезвоне колоколов, слышалось в чирикании воробьёв.
В Пассаже, на Невском, в галерее восковых фигур были выставлены турецкие зверства: были изображены из воска болгары, привязанные к деревьям, под ними горели костры. Фольговые огоньки костров блистали, восковые ноги болгар обуглены, на лицах – нестерпимая мука. Зрители стояли у столбиков с малиновыми шнурами, вздыхали и говорили шёпотом. У двери висела кружка «для добровольцев в Сербии». Сыпались в неё медные пятаки и трёшницы, серебряные двугривенные и пятиалтынные.
На Николаевском вокзале ежедневно кого-то провожали в действующую армию.
Порфирий и Афанасий уехали. Генерал благословил сына и внука иконами.
– Вернётесь, Бог даст, – сказал он, – без всякой войны. Государь знает: on ne saurait jamais entierement aneantir les resultats de la guerre [152] . Сто раз подумает. Своей империей рискует… Он это понимает.
Вера одна осталась при дедушке.
Газеты, «общественное мнение» требовали войны.
152
Никогда нельзя уничтожить совсем последствий войны (фр.).
Всё это Вера переживала болезненно. Она осторожно расспрашивала деда о тех войнах, в которых тот участвовал. Она с трепетом слушала его рассказы о тысячах убитых, о раненых, умирающих на поле без помощи, о голоде и жажде, о героизме русского офицера и солдата.
Она думала: «Тут не один случайно убившийся матрос – несчастный случай, воля Божия, тут предумышленное убийство, массовое истребление ближних».
Было страшно. Ночью вдруг проснётся Вера и долго лежит, устремив глаза в угол, где перед образом Казанской Божией Матери в синем стекле мигает лампада, затепленная горничной. Сама Вера
Вера смотрела в сумрак спальни на игру теней на золотом окладе и Лике Пречистой и думала:
«Война недопустима с христианской точки зрения, недопустима и с точки зрения социализма, зовущего к общему миру, свободе, равенству и братству».
Вера читала Достоевского и слышала, как про него говорили: «Пророк… провидец… знаток человеческой души… сам много перестрадал и знает до дна душу русского человека». Вера знала биографию Достоевского, слышала о деле петрашевцев, о том, как замешанный в этом деле Достоевский был приговорён к смертной казни и прощён уже на эшафоте. Знала, что он отбывал каторжные работы в Сибири. Она читала «Записки из мёртвого дома» и, читая, сознавала, что человек, так много переживший и повидавший, может знать больше других людей.
Вере казалось, что Достоевский должен непременно осудить войну, что он должен быть единомышленником тех студентов и курсисток, которые митинговали на Казанской площади, что он, так много сам страдавший, должен всею душою понять, что такое война, и что он укрепит всё то, что продумала Вера в долгие молодые бессонные ночи, когда так мучительны думы и так хочется на кого-нибудь опереться, кем-нибудь подтвердить продуманное и выношенное.
Но перед Верой встал сейчас же вопрос: как пойдёт она к совершенно незнакомому, «не представленному ей» человеку? Как пойдёт к чужому мужчине – она, девушка? После долгих размышлений она пришла к выводу, что писатель, которого она столько раз читала и перечитывала, стал для неё как бы знакомым, что она всё это объяснит, что он человек немолодой, поймёт и не осудит её. Вера думала: «А если бы я была курсисткой? Перовская, наверное, пошла бы». Колебания и сомнения продолжались долго, наконец Вера решилась.
Было то предвесеннее время в Петербурге, когда основной лёд на Неве уже прошёл, снег лежал только по окраинам, где его не сгребали и не вывозили, а в центре гремят железными шинами колёса дрожек по обнажённой мостовой, звенят ручьи стекающей по трубам в кадки воды с крыш, уже местами обнажённых, без снега, когда у водопойных колод особенно ароматно пахнет растоптанным лошадьми сеном и громко воркуют голуби, а извозчичьи лошади стоят в блестящих завитках ещё зимней шерсти и мотают головами с навешенными на них торбами, разбрасывая овёс, словно чтобы нарочно дать подкормиться голубям и звонко кричащим воробьям; когда на деревьях садов и скверов уже нет инея, но ветки набухли внутренними соками и нет-нет проглянет сквозь лёгкие тучи клочок голубого неба и ярко заблестит на мокрой мостовой солнце – и станет тогда всё по-весеннему радостно.
Вера шла, бойко постукивая каблуками, направляясь по Владимирскому проспекту в Кузнечный переулок – к Достоевскому. Она поднялась на четвёртый этаж скучного и тёмного доходного дома [153] и позвонила в колокольчик на пружине.
За дверью послышался тяжёлый кашель, звякнул откладываемый крюк, и дверь медленно открылась. Отворил её сам писатель.
– Простите, Фёдор Михайлович, – сказала робко Вера, – могу я попросить у вас несколько минут времени?
153
Дома, где квартиры сдаются внаём.