Александр Островский
Шрифт:
Тепло чествовали Островского и в Тифлисском театрально-драматическом кружке, который давал для него «Не в свои сани не садись». На ужине в его честь Александр Николаевич сказал: «Я от души благодарю вас за искреннее сочувствие к моей литературной деятельности, но вы преувеличиваете мои заслуги. Па высокой горе над Тифлисом красуется великая могила Грибоедова, и так же высоко над всеми нами парит его гений. Не мы, писатели новейшего времени, а он внес живую струю жизненной правды в русскую драматическую литературу». По приезде в Тифлис Островский, осматривая город, побывал на Мтацминде (Святая гора), где рядом с церковью св. Давида похоронен Грибоедов.
Михаил Николаевич был занят служебными делами, а его старший брат знакомился с историей, культурой, искусством Грузии, встречался с артистами, композиторами, учащейся молодежью. Он восхищался мелодиями народных песен, национальной самобытностью культуры грузинского народа, имеющего столько общих традиций и взаимных симпатий с русским народом. Островский воочию мог убедиться, что имя его столь же любимо в Грузии, как и в России.
В поезде, по дороге в Батум, Александр Николаевич познакомился со знаменитым моряком Степаном Осиповичем Макаровым. Флигель-адъютант, капитан первого ранга, с «Георгием» на груди, белокурый, рослый, с добрыми, приятными глазами, Макаров
С большим интересом слушал Островский рассказ Макарова о том, как он атаковал с моря Батум, как пускал мины под турецкие броненосцы. Слушая милейшего, как он называл его про себя, Макарова, Островский думал о том, как богата Россия крупными, великими людьми на всех поприщах и как это мало видно по литературе, более склонной к умалению великого, нежели к прославлению его. После знакомства с такими людьми, как Макаров, начинают одолевать грустные думы. Как много нужного, важного не успел еще сказать. Успеет ли он высказаться или так и сойдет в могилу, не сделав всего, что мог бы сделать? Писательские заботы, как видно, не покидали Островского и в дороге, но вообще-то давно он так себя хорошо не чувствовал, как во время этой кавказской поездки, ему так легко дышалось, как будто десять лет свалилось с плеч. Как будто это был новый «праздник на его улице».
А как он был несчастен и разбит еще недавно, когда до него дошли слухи, что не состоится его назначение заведующим репертуарной частью московских театров, о чем он хлопотал в последние времена. Он написал тогда полное отчаяния письмо брату: «Для меня теперь уж нет ничего другого: или деятельное участие в управлении художественной частью в московских театрах, или — смерть». И кто, как не он, Островский, может возвратить императорскому театру его значение и достоинство, вывести из упадка некогда знаменитый Московский театр, поднять труппу, на которую теперь только одна надежда в России? Ожидая решения властей, он был в таком подавленном состоянии, что в случае неудачи готов был спрятаться куда-нибудь. «Куда — еще не знаю, вернее всего, что в землю». Но брата ли надо было упрашивать понять его страдания и помочь? Михаил Николаевич находился в дружеских отношениях с Н. С. Петровым, главным контролером министерства двора, имевшим большое влияние на дирекцию императорских театров, благодаря чему быстро уладилось дело, и вскоре, несказанно обрадованный и благодарный, Александр Николаевич писал брату: «Как сразу успокоилась душа моя, а какое блаженное чувство, этого нельзя выразить словами». Островский считал, что счастье, которое он ждал терпеливо, пришло под конец его трудовой жизни: он был назначен заведующим репертуарной частью московских императорских театров. Управляющим театров, ответственным за хозяйственную часть, был назначен А. А. Майков, с которым у Островского было полное взаимопонимание. Личный секретарь Островского Н. А. Кропачев (которого драматург называл amicus, или друг) в своих сердечных воспоминаниях о «незабвенном принципале» подробно рассказывает, как закипела работа у Александра Николаевича, с утра до поздней ночи, как он окунулся в омут разных неотложных служебных дел. А их было пропасть, начиная от избрания текущего репертуара, работы над преобразованием Театрального училища, посещения экзаменов в нем, посещения спектаклей, забот о балете, который переживал тогда упадок, и кончая приемными часами, которые он всегда отсиживал с классическою аккуратностью и на которых на него столько обрушивалось просьб, жалоб, а нередко и кляуз.
Вступив на должность, Островский облачился в форменный вицмундир и фуражку придворного ведомства, с красным околышем и кокардой на тулье. Злые языки иронизировали, что он заважничал, зачиновничал, хотя п в этом сказалась непосредственность натуры великого драматурга, и его добросовестное, как всегда, отношение к делу, к своим обязанностям: раз стал должностным лицом при императорском театре, то «почему бы ему не исполнять законом установленной формы»? Как сказал по этому поводу Н. А. Кропачев: «Должностное лицо в казенном театре не вольный хозяин в своей деревне, где он может хоть в лаптях ходить. Да у себя в деревне Александр Николаевич зачастую носил русскую рубашку с шароварами и мягкие казанские сапоги. И тут придирчивый человек — непрошеный судья — мог бы сказать, что он «оригинальничает», и поднять его за это на смех…» Могло вызвать такую же иронию судей и недовольство Александра Николаевича отведенным ему на службе кабинетом, о чем он сказал тогда же своему секретарю. «А вот образок повесить — во лбу не хватило, — вскидываясь в передний угол, заметил Александр Николаевич. — Ну, да я свой из дома принесу». Он оставался для артистов все тем же «стариком», добрым и отзывчивым, готовым помочь всякому по мере возможностей. Знакомый нам К. В. Загорский, увидев как-то Островского в театре в вицмундире, упал духом и решил, что теперь уже конец его обычным визитам к Александру Николаевичу. Встречает Загорского знакомая артистка и, узнав о его бедственном положении, советует пойти к Александру Николаевичу, который теперь «в силе».
— Поэтому и не могу обратиться… Он в генеральском вицмундире ходит, а у меня штанов крепких нет.
Артистка передала свой разговор с Загорским Островскому.
— Что же он сам ко мне не пришел? — удивился Островский.
— Да ведь он же, извините за выражение, без штанов, Александр Николаевич.
— Ну и дурак. Ведь я его всю жизнь без штанов видел, чего ж ему меня стесняться… Пускай приходит… Я ему свои дам…
И, как рассказывает автор воспоминаний, на другой же день Загорский поселился у директора императорских театров Островского.
Ревностно взялся за дело Александр Николаевич. Он довольно потрудился на поприще драматургического искусства, написал одних оригинальных пьес около пятидесяти, а точнее говоря — сорок семь, создал целый народный театр, и теперь после «Не от мира сего» можно, пожалуй, и остановиться. Недаром в конце октября 1884 года, когда по случаю десятилетия Общества русских драматических писателей ему была преподнесена серебряная чернильница, он сказал полушутя-полусерьезно: «От всей души благодарю вас за дорогой подарок, но боюсь, что я уже исписал все чернила, которыми мне суждено было писать, и что мне придется только любоваться вашим подарком, а не пользоваться им». Да, годы уже не те для писания пьес, но он еще может оказать родному театру послугу своей службой, своими знаниями и опытностью. У него новый проект дешевой театральной школы, проекты об артистах, о режиссерском управлении, и все это должно быть введено в действие при его участии. В его руках руководство художественной частью в московских театрах. Он стал полным
Настало, кажется, время для него, о котором он мог только мечтать, и вместе с тем с первых же дней службы с ужасом ощутил, что взятая им на себя задача ему уже не по силам. «Дали белке за ее верную службу целый воз орехов, да только тогда, когда у нее уж зубов не стало», — думал он, теряясь перед затягивающим его служебным омутом, из которого и не знал, как выплывет. Дел было по горло, как говорил сам Островский, и когда кончился наконец театральный сезон, было не до отдыха. Удерживали в Москве служебные заботы, к тому же много хлопот требовал предстоящий переезд на новую, казенную квартиру. Мария Васильевна с четырьмя детьми отправилась в Щелыково, двое других детей поселились у родственников в Москве, а сам Александр Николаевич перебрался в приготовленный для него нумер гостиницы «Дрезден» на Тверской. Здесь Н. А. Кропачев, секретарь Островского, был свидетелем случившегося с Александром Николаевичем жестокого сердечного приступа. Приступы повторялись, не предвещая ничего доброго. Но и в болезненном состоянии он продолжал работать не покладая рук, полагая, что отдохнет во время летних вакаций. Как всегда, для него надеждой было Щелыково, лишь бы доехать до Щелыкова, а там он придет в себя и наберется сил. Больным он и поехал в деревню, оставив тяжелое предчувствие своим отъездом у тех, кто провожал его на вокзале. Постоянно жаловался на плохое здоровье, и многим это казалось мнительностью, даже причудой Александра Николаевича, а он давно уже был болен, страдал своим роковым недугом — грудной жабой.
Никогда он не приезжал так поздно в Щелыково, как на этот раз — было уже 29 мая. Подъезжая на пролетке к дому, чувствуя изнеможение от вливавшейся в его душу щелыковской красоты, он подумал почему-то об отце, вспомнил рассказ о том, как отец перед смертью просил приподнять его на постели, чтобы он мог в последний раз посмотреть в окно на любимое Щелыково. Неужели и ему суждено прощаться с этими обетованными местами?
* * *
Как быстро пролетело время! «Жизнь прошла, и не заметила, милок, — как на печке погрелась», — сказала ему о своей жизни деревенская старуха во время его путешествия по Волге. Давно ли это было — университет, совестный, затем коммерческий суд, золотое время «молодой редакции»… Если вспомнить всех ушедших, то выходит, что он зажился на земле. Могилы матери и отца. Агафья Ивановна, его Ганя живет в душе и напоминает о себе, кроткая, терпеливая, все понимающая и чувствующая, и родная для него. Это о ней он думал, когда заставил свою Ксению в пьесе «Не от мира сего» произносить слова укора обманувшему ее мужу, рассказывать, что делается в душе женщины, мучающейся догадкой, как муж ласкается с недостойной женщиной и не хочет знать жену, которая «надоела ему своей глупой кротостью, своими скучными добродетелями». «У страстной, энергичной женщины, — говорит Ксения как бы за Агафью Ивановну, — явится ревность, она отомстит или мужу, или сопернице, для оскорбленного чувства найдется выход, а кроткая женщина и на протест не решится; для нее все это так гадко покажется, что она только уйдет в себя, сожмется, завянет…» И все его кроткие женщины в последних пьесах несут в себе частицу его Гани, от нее все то хорошее в них, которое, увы, не ценится обычно при жизни, но светит и греет, когда мы этого лишаемся.
Отшумел свое в жизни Григорьев, бедный Аполлон, забылись выходки слабого, безвольного в быту человека, а остался в памяти трогательный рыцарь русской литературы с неизменно благородным отношением к искусству. Почил в бозе Шевырев, с именем которого связан для него один из самых дорогих дней его жизни — 14 февраля 1847 года. Умолк Михайло Петрович Погодин, даривший ему, молодому Островскому, и горькие пилюли, но и много доброго, отеческого. Не стало Алмазова, Эдельсона, милых товарищей литературной молодости. Умер Некрасов, с которым он умел находить как с поэтом общий язык. Нет ныне и пророчествовавшего на пушкинском празднике Достоевского. Смилостивилась смерть над Писемским, который устал жить и переносить удары жизни. Успокоился навеки напутешествовавшийся Тургенев. Давно замолкли голоса Мартынова, Сергея Васильева, Садовского. В глазах стоят и почившие более десяти лет назад Дриянский, невесело усмехающийся своей незадачливости из-под черных усов, и белесый Микола Дубровский со взглядом дружеским, братским. Уходят знакомые люди. Недавно умер живший в том же доме Голицына, во флигеле, Иван Аксаков. С Аксаковым он был знаком «шапочно». Иногда встречался с ним около дома, в сквере, рядом с храмом Христа Спасителя [7] , этот человек одних лет с ним, высокий, внушительный, казался ему обладателем богатырского здоровья. И какой столп свалился! И его конец недалек. Здоровье уходит. В пятьдесят лет он написал «Снегурочку», сколько в нем, оказывается, было тогда молодых сил и свежести чувства. Он и сейчас дивится: что за энергия, что за избыток духовных сил в нем, в шестьдесят-то с лишком лет, но немощна плоть, и дело идет к закату. Все писал пьесы, не разгибая спины, проведя большую часть жизни в кабинете. В Москве кабинет и в деревне кабинет, которые ему приглядели и опротивели донельзя, но вот горе — пойдешь или поедешь куда-нибудь — и тянет опять в тот же противный кабинет. Видимо, в этом он в отца, — как и покойный отец, он вечный кабинетный труженик. Не показной, а прячущийся. Пекущийся о пользе, о деле. Вот и возвращается он памятью к отцу, а ведь отец не баловал его в молодости, преподал ему суровый урок жизни. Но отец есть отец, и его с матерью он постоянно поминает в родительскую субботу.
7
Храм Христа Спасителя сооружался в течение 44 лет (1839–1883) на народные деньги. Само посвящение Христу придавало этому храму исключительное значение как воплощению истории христианства и связанной неразрывно с этим истории России. Этот величественный пятиглавый храм, напоминающий своим обликом древнерусские храмы, находился в центре Москвы, близ Кремля. В посвящении храма земной жизни Христа, Его Рождеству, а приделов — Александру Невскому и Николаю Чудотворцу соединилось вечное и конкретно историческое. Это был памятник победы русского народа в Отечественной войне 1812 года, хранивший освященные на мраморных досках имена погибших воинов.
В росписи стен храма, в создании скульптурных групп принимали участие выдающиеся художники, скульпторы.
В 1931 году храм Христа Спасителя, как и сотни других бесценных архитектурных памятников Москвы, был взорван, в осуществление генерального плана реконструкции Москвы, вдохновителем которого был Л. Каганович. Ныне на месте взорванного храма Христа Спасителя действует плавательный бассейн «Москва»