Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху
Шрифт:
«От всего сердца благодарю тебя, милый Европеец, за неожиданное послание, то есть за посылку. Начинаю думать, что ремесло наше, право, не хуже другого — и почитать наших книгопродавцев! Одно меня затрудняет: ты продал мое создание за 3,000 р., а сколько же стоило тебе его напечатать? Ты все даришь меня, бессовестный! Ради Христа — возьми, что тебе следует из остальных денег, да пришли их ко мне — расти им не за чем, а у меня не залежатся, хоть я, право, не мот. Уплачу, старые долги и засяду за новую поэму, потому что мне полюбилось [54] . Я к XVIII веку не принадлежу: пишу для себя, а печатаю для денег — ничуть не для улыбки прекрасного пола»… Пушкин только теперь почувствовал, что судьба его находится не в чужих, а в его собственных руках и сознание своей независимости от благожелательства посторонних лиц, возбужденное первыми материальными результатами литературных его трудов, имело влияние на дальнейшие его решения, как увидим сейчас же.
54
Т. е.
Жизнь становилась все труднее и труднее для Пушкина в Одессе. Со стороны могло казаться, что в ней ровно ничего не происходило необычайного, кроме обыкновенного естественного развития ее самой. И со всем тем она все более и более делала поэта недоверчивым, мнительным, болезненно-чутким человеком. Лучшим примером того, какую роль могли играть при подобном настроении самые пустые, ничтожные случаи, служит прием, сделанный Пушкиным пресловутой командировке за наблюдением саранчи в южных частях Новороссии, которую он получил от начальника края. Теперь уже известно, что последний, зачисляя Пушкина в экспедицию об исследовании саранчи на местах ее появления, был движим желанием предоставить Пушкину случай отличиться по службе и на той дороге, на которую он случайно попал, обратить внимание к себе высшей петербургской администрации. В том психическом состоянии, в котором находился Пушкин, благодаря всем предшествующим обстоятельствам, он принял поручение это за ядовитую насмешку, за тайное желание унизить в глазах людей его общественное положение, насмеяться над ним. Понятно, что при таких отношениях подчиненного к непосредственному своему начальству, разрыв между ними был неизбежен, но начала разрыв этот, к удивлению, именно та сторона, которая была слабейшей в деле и могла страшиться самых неприятных последствий для себя от своей решимости…
Спешим прибавить, что в этом странном споре сторона, обладавшая властью и всеми средствами для уничтожения безрассудного сопротивления, показала умеренность, сдержанность и достоинство, стоящие вне всякого сомнения.
В бумагах Пушкина сохранилось, перебеленное начисто, письмо его к правителю канцелярии наместника, почтенному и благорасположенному к поэту, Александру Ивановичу Казначееву. Письмом этим Пушкин отказывался от возложенного на него поручения, и хотя мы не знаем окончательной формы, какую дал ему автор при отправлении, но, конечно, основные черты этого заявления вполне сохранились и в нашем документе: [55]
55
Правописание П-а удержано в приводимом документе.
«Почтеннейший А.И! Будучи совершенно, чужд ходу деловых бумаг — не знаю в праве ли отозваться на предписание Е.С. Как бы то ни было, надеюсь на вашу снисходительность и приемлю смелость объясниться откровенно на счет моего положения.
7 лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти 7 лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради Бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. Думаю что граф Воронцов не захочет лишить меня ни того, ни другого.
Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или П.-б. можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений, единственно по той причине, что нахожусь за 2,000 верст от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты: я принимаю эти 700 руб. не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях. Вхожу в эти подробности, потому что дорожу мнением гр. Воронцова, также как и вашим, как и мнением всякого честного человека.
Повторяю здесь то, что уже известно графу М.С. Если бы я хотел служить, то никогда бы не выбрал себе другого начальника, кроме Его Сиятельства, но чувствуя свою совершенную неспособность, я уже отказался от всех выгод службы и от всякой надежды на дальнейшие успехи в оной.
Знаю, что довольно этого письма, чтобы меня, как говорится, уничтожить. Если граф прикажет подать в отставку — я готов, но чувствую, что переменив мою зависимость, я много потеряю, а ничего выиграть не надеюсь.
Еще одно слово: Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уже 8 лет, как я ношу с собою смерть… Могу представить свидетельство которого угодно доктора. Ужели нельзя оставить меня в покое на остаток жизни, которая верно не продлится.
Свидетельствую вам глубочайшее почтение и серд. пред.»
По всем вероятиям этот проект или черновая программа назначались для полуофициального письма, которое могло бы быть представлено начальнику и заменить формальную просьбу. Это оказывается, между прочим, из сравнительно умеренного и сдержанного тона документа, а также и из весьма поздней пометки, которую он носит в бумагах Пушкина — именно 25 мая (1824). В это время решение гр. Воронцова относительно поэта было уже принято. Вот почему мы полагаем, что оно состоялось совсем не вследствие письма Пушкина к правителю
56
Пушкин находился в дружеских отношениях с семейством Казначеева, супруга которого, урожденная кн. Волконская, была женщина литературно-образованная и умная.
«Весьма сожалею, — пишет Пушкин, — что увольнение мое причиняет вам столько забот, и искренно тронут вашим участием. Что касается до опасений за последствия, какие могут возникнуть из этого увольнении — я не могу считать их основательными. О чем мне сожалеть? Не о моей ли потерянной карьере? Но у меня было довольно времени, чтобы свыкнуться с этой идеей. Не о моем ли жалованьи? Но мои литературные занятия доставят мне гораздо более денег, чем занятия служебные. Вы мне говорите о покровительстве и дружбе — двух вещах, по моему мнению, несоединимых. Я не могу, да и не хочу напрашиваться на дружбу с гр. Воронцовым, а еще менее на его покровительство (мое уважение к этому человеку не дозволит мне унизиться пред ним). Ничто так не позорит человека, как протекция. Я имею своего рода демократические предрассудки, которые, думаю, стоят предрассудков аристократических [57] . Я жажду одного — независимости (простите мне это слово, ради самого понятия). Я надеюсь обрести ее, с помощью мужества и постоянных усилий. Вот уже я успел победить мое отвращение — писать и продавать стихи, ради насущного хлеба. Стихи, раз мною написанные, уже кажутся мне товаром, по столько-то за штуку. Не понимаю ужаса моих друзей (мне вообще не совсем ясно, что такое мои друзья). Мне только становится не в мочь зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне надоело видеть, что меня, в моем отечестве, принимают хуже, чем первого пришлого пошляка из англичан (le premier galopin anglais), который приезжает к нам беспечно разматывать свое ничтожество и свое бормотанье (sa nonchalente platitude et son baragoin). Нет никакого сомнения, что гр. Воронцов, будучи умным человеком, сумеет повредить мне во мнении публики, но я оставлю его в покое наслаждаться триумфом, потому что также мало ценю общественное мнение, как и восторги наших журналистов…»
57
Довольно замечательно, что Пушкин по требованиям самозащиты, pour les besoins de sa cause, как говорят французы, прикидывается здесь демократом, которым никогда не был. Собственно тут надо разуметь распрю между вельможеством и бедным, незнатным дворянством, о которой мы уже упоминали.
Однако же гр. Воронцов нисколько не думал о триумфе, а, напротив, думал о том, чтоб расстаться с беспокойным подчиненным, как можно мягче, благороднее и гуманнее.
Пушкин не мог получить прямо и на месте отставки, которой так добивался: он числился в м-ве иностранных дел, откуда получал и назначенное ему жалованье, а вдобавок был прислан на службу в край по именному повелению. Для принятия каких-либо мер относительно поэта, необходимо было снестись предварительно с администрацией в Петербурге. В конце марта, 23 числа 1824 года, гр. Воронцов обратился к управляющему министерством иностранных дел гр. Нессельроде, прося его доложить Государю о необходимости отозвать Пушкина из Одессы, и выставляя для этого причины, которые наименее могли повредить Пушкину во мнении правительства — именно: накопление приезжих в Одессе ко времени морских купаний, их неумеренные восхваления поэта, постоянно кружащие ему голову и мешающие его развитию. Вообще, письмо это, составленное на французском языке, по своей осторожности и деликатности рисует характер и личность начальника с весьма выгодной стороны.
Он начинал его свидетельством, что, застав уже Пушкина в Одессе, при своем прибытии в город, он с тех пор не имел причин жаловаться на него, а, напротив, обязан сказать, что замечает в нем старание показать скромность и воздержность, каких в нем, говорят, никогда не было прежде. Если теперь он ходатайствует об его отозвании, то единственно из участия к молодому человеку не без таланта и из желания спасти его от следствий главного его порока — самолюбия. «Здесь есть много людей, — приводим собственные слова гр. Воронцова в переводе, — а с эпохой морских купаний число их еще увеличится, которые, будучи восторженными поклонниками его поэзии, стараются показать дружеское участие непомерным восхвалением его и оказывают ему через то вражескую услугу, ибо способствуют к затмению его головы и признанию себя отличным писателем, между тем, как он, в сущности, только слабый подражатель не совсем почтенного образца — Лорда Байрона (qu'il n'est encore qu'un faible imitateur d'un original tr`espeu recommendable — Lord Byron) — и единственно трудом и долгим изучением истинно великих классических поэтов мог бы оплодотворить свои счастливые способности, в которых ему невозможно отказать».