Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху
Шрифт:
Царство блестящего дилетантизма по всем предметам и вопросам, выдвинутым вперед европейскою жизнью, никогда уже потом не достигало у нас до таких обширных размеров, какими оно могло похвастать в промежуток времени от 1815 по 1825 год. Оно кончилось, как известно, внезапной катастрофой, которая, обрушилась на него, унесла не только его сподвижников, но и все их толки, оставив общество и людей с пустыми, так сказать, руками. Конечно, были достаточные причины для такого скорого и бесследного падения. Что бы ни говорили современники эпохи о повсеместном изучении политических наук, о занятиях Смитом, Бентамом, Филанжиери и проч., но способ занятия ими вполне был «светский» и никакого испытания выдержать не мог.
Необычайная и страстная влюбчивость в идеи и представления, попадавшие на глаза, сделалась господствующей чертой нашего общества после заграничных войн и заменяла ему настоящее образование. Влюбчивость эта и была главной причиной водворения у нас почти всех явлений европейской мысли и цивилизации, потерявших, однако же, на новоселье свои природные формы и краски. Происходило это главным образом оттого, что почти все подобные явления рисовались в воображении своих новых обожателей чрезвычайно ярко, но уже без всякого масштаба для определений относительной их величины и размера. Идеи являлись тогда, как кумиры, с затерянной генеалогией, но требовавшие безусловного поклонения. Вот почему каждое сведение, каждое представление, а тем более каждая теория, захваченные в ученых наших набегах на Европу, представлялись тогда и еще гораздо позднее так, как будто перед ними никогда ничего не было и ничего не остается за ними, и постоянно объявлялись, поэтому, чуть не спасением рода человеческого. Таким спасением рода человеческого, между прочим, считались и мистические, теософские, по временам сектаторские учения. Светская теология вообще процветала, как никогда: переводные книжки Лабзина, заключавшие в себе галлюцинации Юнгов-Штиллингов и Эккартсгаузенов, лежали на столах государственных людей и в будуарах
Для того, чтобы понять все сиротство европейских идей на нашей почве, надо вспомнить, какой правильный, строго-последовательный ход приняли естественные, политические и философские науки на Западе в начале столетия. Ограничиваясь, для примера, одним философским отделом знания, нельзя не подивиться, каким чудом явились в нашей светской публике, рядом со старыми и укоренившимися верованиями ее в сенсуализм и Руссо, еще теории Шеллинга и Окена. Развитие философских учений в Германии происходило в математически стройном порядке. Родоначальник всех ее идеалистических систем, определивший предметы и задачи мышления, именно Кант, был почти совершенно неизвестен русским философам, как и ближайший его наследник Фихте, который, однако же, и умер, так сказать, на их глазах — в 1815 г. Не далее, как в 1818 г. Гегель уже открывал в Берлине свои лекции, в которых довершал упразднение и разложение внешнего мира в категориях логической идеи, но из круга этих деятелей вырваны были у нас Шеллинг и несколько других имен, и поставлены одиноко, как символы, исполненные необычайных загадок. Это был обыкновенный прием «светского» образованного мира, который никогда не переживал в собственном сознании самого процесса и хода известной науки, а постоянно искал поразительных идей, изумительных догматов, чего-нибудь феноменального и оковывающего внимание. После обретения подобного, смеем выразиться, ново-«явленного* учения он всецело предавался его страстному обожанию. История эта повторялась с каждым предметом, к которому он обращался, и выразилась даже в его исключительном поклонении псевдоклассическому искусству и французской драме. Так как борьба с французским эстетическим кодексом и с классической поэзией вообще занимает не последнее место в жизни и творчестве Пушкина, то мы обязаны также сказать несколько слов и о художественных понятиях эпохи. Уже и в это время имена Гете и Шиллера начинали проникать в общество. „Вестник Европы“ с 1818 г. стал противопоставлять, хотя еще и очень робко, французским трагикам известия о драмах Гете и Шиллера, но с появлением Пушкина он отказался, как известно, от этой пропаганды и возвратился назад. Не более выдержки показала и светская критика. Для нее знаменитые поэты Германии были опять чем-то в роде неожиданных небесных знамений, появившихся на европейском горизонте и задающих трудные вопросы зрителям. И действительно, их не легко было уразуметь без знакомства с деятельностью Лессинга, очистившего им дорогу, и с новой немецкой философией, воспитавшей их дух и устроившей их созерцание. Оставалась классическая драма и классическое искусство вообще, столь доступные образованному нашему классу по своему чистому французскому диалекту: они не требовали и особенной подготовки. На классической драме и сосредоточились общие восторги и похвалы. Высокообразованные люди эпохи успели понять красоту ее фразы, проникнуться чинностью и приличием ее форм, этикетом времен „великого монарха“, который герои ее соблюдали даже в минуты катастроф, наконец ее напыщенно великими (sublime) или ухищренно тонкими изречениями. Эти выходки и фразы одно поколение детей за другим учило у нас наизусть чуть ли не полвека с ряду. Самый же дух псевдоклассического искусства, так понятный народам романского происхождения, был совершенно чужд северным его поклонникам. Какие струны сердца могли, в самом деле, будить у них отголоски греко-римского языческого мира, что могли говорить их уму и воображению другие составные части классической поэзии — воспоминания из эпохи „возрождения“ с ее жаждой блеска, щегольства, наслаждений или мотивы, занесенные в нее от средневековых труверов, из кодекса рыцарской чести и морали и проч. Но сладкая привычка слушать французскую речь и изъясняться ею держала все светское общество долго в упоении перед псевдоклассическим искусством. Пушкин, однако же, скоро отрезвился, благодари Байрону, от этого упоения, которое сначала разделял со всеми; но понадобились весь его талант и многолетние усилия критиков, чтобы ослабить в обществе эту почти кровную его привязанность. Еще в 1830 году Пушкин, приступая к изданию „Бориса Годунова“, сомневался в его успехе, основываясь на классических симпатиях публики и прибавляя: „нововведения, кажется, не нужны и опасны“. (См. „Материалы“ 1855, стр. 147).
Вообще говоря, благородные личности той эпохи (мы разумеем ее лучших людей, ее „интеллигенцию“) поражали в последовавшее затем время благоговейной преданностью и любовью к той или другой идее, явившейся им на заре жизни, как истина. Оно и понятно. Все, что они называли знанием, никогда не носило характера изучения, допускающего видоизменения взглядов, поправки их или развития. Всякое знание, так или иначе добытое, было для них глубоким, непоколебимым верованием непререкаемым догматом, чем и объясняется замеченная в них стойкость убеждений до слепоты и упрямства.
Горячий и страстный дилетантизм времени развивался с особенной силой и полнотой на почве русской истории, в области представлений и понятий о прошлом русского народа, которым объяснялось настоящее его положение и из которого выводились предсказания о его будущем. Дилетантизм этого рода вышел совсем не из желания противодействовать господству западной науки в обществе или заставить ее, покинув свой доктринерский характер, заняться вопросами русской жизни. Напротив, и ученое доктринерство, и пламенная патриотическая фантазия часто сживались тогда друг с другом в уме одного и того же лица, которое могло свободно призывать воображаемые факты русской истории на помощь идеям чужеземного происхождения, нисколько не замечая их разновидности и внутреннего противоречия. Так именно случилось у нас по вопросу о древнеславянском быте. В светском обществе образовалась значительная партия, желавшая вывести цели и задачи русского развития из указаний истории, из свойств самого духа, „психеи“ — русского народа, подобно тому, как передовые люди Германии вызывали тени Арминия, воспоминания Тацитовских немцев и проч. для обновления и одушевления своего народа. Но по тому же недостатку точных сведений и научного изучения предмета, которое замечалось во всех других сферах тогдашней умственной деятельности, эта партия сама приобрела чрезвычайно произвольный, фантастический характер. Из множества поэтических, но призрачных ее толкований русской истории, особенным успехом пользовалось то, которое помещало в общеславянском мире, с самой ранней его поры, величественные народные учреждения, обеспечивавшие каждой общине самостоятельное развитие. Светская эрудиция, овладевшая этой темой и сделавшая ее модной темой своих учено-патриотических разговоров, рассуждала о вечах в древних общинах, о подчиненной роли князей в тех же общинах, об устройстве самими племенами и народными группами всего своего политического быта и всех своих отношений к другим родственным племенам и народным группам. Заключения добывались партией также легко, как и факты. Светская эрудиция усматривала в старых порядках древнего нашего быта высокий идеал общественного и политического существования, достойный восстановления и подражания. Молодое поколение призывалось осуществить этот старый, утерянный идеал жизни, который тем удачнее исполнял свою роль идеала, чем туманнее и неопределеннее представлялся сознанию. Мы осуждены приводить не много свидетельств в подтверждение нашего очерка, так как описываем внутреннюю, интимную жизнь общества, которое, по особенным причинам, редко спускалось до обнаружения своего настроения печатным словом или гласным заявлением, оставив после себя только живые предания, нами здесь и подобранные. Со всем тем уцелело от этой эпохи и несколько положительных свидетельств созерцания, описываемого теперь. Так, полемические заметки М.Ф. Орлова и Никиты Муравьева, направленные против духа и основных положений истории Карамзина, имели точкой своего отправления ревность по величию славян и по красоте их истории. Яснее выразилась теория в известном „Разборе Донесения“, составленном Луниным и тем же Н. Муравьевым: там одно из примечаний излагает в виде непреложного исторического догмата, не нуждающегося в подтверждениях и изысканиях, повсеместное существование на Руси республик
Замечательно, что под псевдорусскую народную охрану становились и реакционные учения, поражавшие своим чужевидным, экзотическим характером. Так ультрамистическое направление, водворившееся в самом министерстве народного просвещения, еще думало, что исполняет задачу, указанную ему всей старой русской историей. Оно также заявляло претензию опираться на коренные основания народных убеждений, понятий и представлений, когда боролось с просвещением вообще. Во имя этих предполагаемых оснований и элементов русского народного духа, деятельный агент направления, известный Магницкий, свершал преобразование казанского университета, сделавшее из этого учебного заведения образец лицемерного прохождения какой-то таблички благочестивых упражнений, не имевшей ни малейших отношений к знанию и образованию, а другой, не менее деятельный и известный Рунич, во имя тех же подставных начал, открывал процесс в петербургском университете, 1820 г., не только против чужеземной науки вообще, но и против первых, необходимых и неизбежных приемов всякого мышления и исследования. Замечательно однако же, что через три года после окончательного преобразования университетов, и именно с эпохи назначения министром народного просвещения (1824 г.) адмирала A.C. Шишкова, все основания, проводимые мистическим направлением, признаны были подложно-русскими, его учения нечестивым поползновением ввести беззаконную примесь в недра настоящих коренных русских убеждений; а некоторые из его учреждений, как „Библейские Общества“ — даже бессознательной революционной пропагандой (См. „Записки A.C. Шишкова“) [20] . Настоящее русское созерцание оказалось теперь на стороне членов и основателей общества „Беседы русского слова“. Так еще мало согласны были у нас люди понимать под известными названиями одно определенное явление. Биографическая важность приведенных нами фактов по отношению к Пушкину, кажется, не может подлежать сомнению. Из такой-то путаницы перекрещивающихся воззрений и учений, не очень состоятельных и по себе, должен был он выделять элементы своего умственного и нравственного воспитания. Он умел, однако же, усвоить от этой эпохи лучшее ее достояние — ее пытливость, ее стремления к осмысленному, разумному существованию и ее вражду ко всему злобному, низкому и раболепному. Она-то и образовала из Пушкина тип гениального человека с простой душой, насадителя благороднейших чувств и помыслов на Руси — радетеля и провозвестника всего, что возвышает мысль и помогает ей переносить тяготы и противоречия жизни.
20
Литература по этому предмету уже довольно обширна у нас. Подробности этих событий достаточно известны из статей в «Чтениях Московского Общества любителей истории и древностей» 1862 г., из монографии «Магницкий» в «Русском Вестнике» 1865 г., составленной г. Феоктистовым, и из статей: «Материалы для образования в России в царствование Императора Александра I-го», г. Сухомлинова в «Журнале Министерства Народного Просвещения» 1865 г., и в приложении к нему 1866 г. — Позднейшие статьи А.Н. Пыпина, в «Вестнике Европы» 1870 г., дополняют этот ряд чрезвычайно важных и любопытных исследований.
Таков был один отдел „Большого Света“; но существовал еще и другой, литературный отдел его, тоже замешанный в деле образования личности поэта не менее первого. К нему теперь и переходим.
IV
ПРОДОЛЖЕНИЕ
Умственное и нравственное развитие Пушкина. — Ученые и литературные общества. — Арзамас. — Его значение и громадное влияние на Пушкина. — Руслан и Людмила. — Катастрофа и высылка поэта из Петербурга.
Переходим к изложению умственного и нравственного развития, какое началось для Пушкина при той обстановке, которую мы старались описать.
Если самолюбие Пушкина было оскорблено осторожностью и скрытностью аристократических и политических кругов, то с другой стороны — оно находило полное вознаграждение себе в обществе литераторов. Здесь все двери были настежь для Пушкина: восторженные и неумолкаемые приветствия встречали его при каждом появлении между собратами, как бы различны ни были их убеждения. Пушкина носили здесь на руках и те люди, которые не протягивали ему руки, когда стояли на другой почве. Он был балованное дитя современных ему писателей, которые старались избегать его эпиграмм и домогались от него посланий, как отличия. По этому случаю возникали между приятелями Пушкина вообще даже переписки, хлопоты и ревнивые объяснения своих прав на стихотворный подарок. Мы знали еще недавно престарелых людей, вспоминавших с гордостью о том, что Пушкин, в былые времена, посвятил им несколько печатных или альбомных строк. Все это приходило ему даром — без всякого труда, домогательства или заискивания у толпы своих поклонников. И если припомнить, что Пушкин тогда еще был загадкой и ничего не мог предъявить, кроме способности к легкому стихосложению, к остроумной шутке и нескольких попыток в элегическом роде (о дружеских посланиях и памфлетах не считаем нужным упоминать), то надо будет повторить, что само общество наше, по одному предчувствию его силы, выносило его на ту высоту, на которой он действительно и укрепился потом.
Класс тогдашних литераторов не отставал от публики в провозглашении великих надежд, подаваемых Пушкиным, но сам от себя уже ничего не мог ему сообщить, ничем не мог поделиться с ним. Класс этот еще не сознавал для себя особенного призвания в обществе, а о том, чтобы готовиться к роли руководителя публики в нравственных и эстетических вопросах — в нем не было и помина. Издали следил он за движениями и явлениями, которые слагались на поверхности петербургского образованного общества, но отражал их уже крайне слабо и тускло, как о том еще будем говорить; а что касается до задачи — возвыситься над многоречивыми толками «большого света», определить их смысл и отношения друг к другу и сделаться центром и светочем общественной мысли, отыскав основания для нее собственным, свободным и самостоятельным трудом, — то о возможности и необходимости подобной задачи в круге тогдашних литераторов не было и предчувствия [21] .
21
Само собой разумеется, что определяя общий характер писателей того времени, мы должны исключить из этого очерка имена тех тружеников науки, литературы и искусства, которые составляли славу эпохи. Таковы имена Жуковского, Карамзина, Ник. Тургенева, Куницына, Велланского и т. д.; но все эти лица стояли особняком, вне волнений литературных кругов, занятые каждый своим делом, и не дали им от себя ни тона, ни окраски, а еще менее какой-либо части собственного своего содержания.
Учиться тут чему-либо, чего еще не знал Пушкин, уже не предстояло возможности, хотя он усердно искал тогда учителей, если судить по известному анекдоту с П. А. Катениным, к которому явился с предложением — «побить да выучить». Напротив, из общества литераторов он вынес, благодаря их легкому отношению к своим занятиям, их промахам в языке и логике, их мелочным целям и стремлениям — привычку к глумлению и едкой насмешке, которая проявляется в его переписке с друзьями, с 1823 года, к сожалению до сих пор не собранной и не опубликованной вполне. Какая-то удаль остроумия, в ней проявляющаяся и иногда чрезвычайно метко пятнающая выбранные его жертвы, не покидала его и в сношениях с такими людьми, как Жуковский и Карамзин, — это мы увидим далее, — хотя уже и отзывалась тогда шалостью избалованного юноши. Но Пушкин считал еще правом и необходимым условием свободной личности — не воздерживаться от шутки, когда она приходила на ум, к чему он так приобвык в кругу литераторов, беспрестанно вызывавших ее. Никто лучше Пушкина и не выразил обычного свойства тогдашних писателей: «они только разучиваются, — сказал он в одном месте своей переписки, — вместо того, чтобы учиться». Ясно, что с этой стороны никакой нравственной поддержки и дальнего наставления он получить не мог. Оставались многочисленные литературные общества того времени, официальные и полуофициальные, но является вопрос: что такое они были в самом деле?