Александр Солженицын: Гений первого плевка
Шрифт:
Как известно, с фронта Солженицына препроводили в Москву, в Бутырки. Красная Армия продолжала воевать без Александра Исаевича, в одиночестве… Есть веские основания полагать, что прохиндей в страхе перед войной, которая, по его убеждению, непременно начнется — и какая! — между СССР и его союзниками сразу после разгрома Германии, сам себя посадил. И то сказать, будучи офицером действующей армии, он в письмах друзьям и знакомым поносил Верховного Главнокомандующего, прекрасно зная, что письма просматриваются военной цензурой, о чем на конвертах ставился штамп. В какой армии потерпели бы такие действия в пользу врага во время войны? Юрий Мухин цитирует английского историка Лена Дейтона: «Женщина (во время войны), назвавшая Гитлера „хорошим правителем, лучшим, чем наш мистер Черчилль“, была приговорена к пяти годам заключения» («Дуэль», № 50, 2003, с. 6).
И вот — заключение. Критик уверяет: «И лагерный срок Солженицын провел в основном, что бы ни писали его ниспровергатели, среди той же „нутряной России“, каменщиком, литейщиком». Ну что заставляет тебя при таком-то оснащении лезть на рожон? Право, полное впечатление, что В. Бондаренко не читал не только Симонова, которого терпеть не может, как вся его компашка, но и обожаемого Солженицына, за которого хоть сей миг — в огонь и в воду.
Да, было время, когда Александр Исаевич изображал себя не только героем-фронтовиком, четыре года без роздыху то истреблявшим врага из пушек, то с винтовкой наперевес и с кличем «За родину! За Сталина!» ходившим в штыковую атаку, но еще рисовал себя и рядовым трудягой-зэком, прошедшим в лагере все круги ада. Так, 30 июня 1975 года, выступая на большом митинге американских профсоюзов в Вашингтоне, он начал страстным воплем: «Братья! Братья по труду!..» И представился как истый троекратный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Немало — это сколько: лет двадцать? или десять? ну хотя бы семь-восемь? Ладно, пусть будет три годочка… Американцы внимали голосистому пролетарию, развесив уши, даже аплодировали, иные инда прослезились. Да, было такое время и такие гордые заявления кумира, но потом-то через болтливость самого страдальца выяснилось, что подлинная картина его пролетарского стажа выглядит несколько иначе. И он, конечно, сбавил тон. Но в дни юбилея опять взыграл, как молодой, — стал заливаться о том, какой он замечательный каменщик.
С февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 — с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду: ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовльствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, — жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим любимца Бондаренки, который ему дороже, чем родной дядя, в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
Новый лагерь — это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание
В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! — завпроизводством, т.е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, — говорит, — мечтал я объявить себя фельдшером», но — не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?
Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.
В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», — писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».
С такой же легкостью, с какой однажды ради теплого местечка соврал, что командовал артиллерийским дивизионом, хотя не командовал ни одной пушкой, с такой же простотой, с какой потом с той же целью назвался нормировщиком, хотя и не знал, что это такое, — теперь ради того же самого еще и с наглостью объявил себя физиком-ядерщиком. И ему опять поверили! И опять вспоминаются ордена… В июле 47-го доставили его обратно в Москву, чтобы использовать по объявленной им специальности. Тут, надо думать, быстро раскусили, что это за ядреный ядерщик. За такую туфту могли, может быть, пару лет накинуть, но Ветрову опять повезло: ему не только не прибавили срока, не послали в лагерь посуровей, а послали в привилегированную Марфинскую спецтюрьму (Останкино) — в институт связи, где отбывали сроки и работали специалисты этого дела.
Здесь, ничего не смысля в связи, кем только Ветров ни был — и математиком, и библиотекарем, и переводчиком с немецкого, который и теперь не знает, а то и полным бездельником. Опять проснулась графофильская страсть, и он признается: «Этой страсти я отдавал теперь все (!) время, а казенную работу нагло перестал тянуть» (там же, т. 3, с 40). О, прочитал бы это Достоевский…
За письменным столом Солженицын проводит весь день. Так что большую часть срока он в прямом смысле ПРОСИДЕЛ… В обеденный перерыв валяется во дворе на травке или спит в общежитии: мертвый час, как в пионерлагере. Утром и вечером гуляет, перед сном в наушниках слушает по радио музыку, а в выходные дни (их набиралось до 60. У Достоевского — три: Рождество, Пасха да день тезоименитства государя) часа три-четыре играет в волейбол и опять же совершает моцион. Вот такая каторга — с мертвым часом и волейболом, с моционом и музычкой, с трехразовым питанием, соответствующим всему этому. Вот только сауны не было. А самыми неразлучными товарищами Солженицына в заключении были не кандалы, как у Достоевского, а канцелярский стол, перо, чернильница и промокашка. В этом лагере, похожем если уж не на пионерлагерь, то на Дом творчества в Малеевке, где, впрочем, сауны тоже никогда не было, гигант мысли пробыл без малого три года, занимаясь сочинительством да читая книги, получаемые по заказу аж из Ленинки! Напоминание о такой каторге В. Бондаренко называет «клеветой на классика», ибо «Архипелаг» он, повторяю, явно не читал…