Александр Солженицын: Гений первого плевка
Шрифт:
Начать хотя бы с того, что на фронт Солженицын попал хотя и молодым, но не совсем и гораздо старше других: ему было почти 25 годочков, за плечами — Ростовский университет и два курса московского ИФЛИ, работа в школе да еще военное училище. Я, например, как и миллионы моих сверстников, оказались на фронте в 18 лет, почти сразу после окончания школы, т.е. лет на семь моложе Александра Исаевича, и за плечами — почти ничего, кроме десятилетки.
Во-вторых, воевал он отнюдь не «всю войну», которая «длилась почти четыре года», а меньше двух лет: первые-то два года, самые страшные, с их отступлениями, окружениями, с приказом «Ни шагу назад!», с рывком, наконец, вперед, — эти два годочка Александр Исаевич благополучно прожил в глубоком тылу: сперва преподавал школьникам астрономию в Морозовске недалеко от родного Ростова; потом, будучи призван в армию, служит в Приволжском военном округе подсобным рабочим
НА ФРОНТЕ ИЛИ В ДОМЕ ТВОРЧЕСТВА?
А условия на фронте были у Солженицына такие, как уже отмечалось, что он там не только много читал, но еще больше писал. Н. Решетовская вспоминала о своем гостеваний там у мужа: «Мы с Саней гуляли, разговаривали, читали». Известно даже, что именно он читал: «Жизнь Матвея Кожемякина» Горького, книгу об академике Павлове, в журналах — пьесу А. Крона «Глубокая разведка», «Василия Теркина» Твардовского… Двум последним авторам хотел даже написать: первому — «приветственное письмо», второму — «одобрительное письмо».
Побывавший у него на батарее школьный друг К. Виткевич писал 9 июля 43-го года Решетовской в Ростов: «Саня сильно поправился. Все пишет всякие турусы на колесах и рассылает на рецензии». Что за турусы? Это, как пишет Решетовская, рассказы и повести «Лейтенант», «В городе М.», «Письмо № 254», «Заграничная командировка», «Речные стрелочники», «Фруктовый сад», «Женская повесть», «Шестой курс», «Николаевские», да еще стихи, да еще 248 писем одной только жене и неизвестно сколько другим родственникам, друзьям, знакомым, а писать коротко Александр Исаевич не любит и не умеет… Так что — целое собрание сочинений, включая два-три тома писем! А куда рассылал свои сочинения? Константину Федину, Борису Лавреневу, профессору Тимофееву Леониду Ивановичу, школьной подруге Лидии Ежерец для продвижения. Между прочим, двое последних были моими преподавателями в Литературном институте. Лавренев прислал ответ герою-фронтовику. Вот так-то обстояло дело на фронте.
ЛЕНИНКА И БЕТХОВЕН НА СЛУЖБЕ У ГУЛАГа
А в заключении? Тут уж свидетельствует сам Александр Исаевич. Вот арестовали его, доставили в Москву, и оказался он в Лубянской тюрьме. И свидетельствует: «Библиотека Лубянки — ее украшение… Диво: раз в десять дней придя забрать книги, библиотекарша выслушивает наши заказы!.. Книги приходят. Их приносят столько, сколько в камере людей. Многолюдные камеры выигрывают» («Архипелаг», т. 1, с. 221). Что же Солженицын читает? Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова, Мережковского (там же, с. 222)… Этих авторов и на воле-то сыскать тогда было трудно. А в спецтюрьме № 1, в «шарашке», где Солженицын просидел большую часть срока за письменным столом, книги можно было заказывать аж в Ленинке, в главной библиотеке страны. Кроме того, заключенные могли получать книги и от родственников. Так, тетя Нина прислала будущему гению два тома «Физической химии» Бродского, тетя Вероника — четыре тома Даля, жена слала шоколад (в каких количествах, неизвестно. Возможно, что бочками)…
«Здесь, — вспоминала Решетовская о „шарашке“, — в полной мере открылся ему Достоевский. Он обращает мое внимание на Ал. К. Толстого, Тютчева, Фета, Майкова, Полонского, Блока. „Ведь ты их не знаешь“, — пишет он мне и тут же добавляет: „Я тоже, к стыду своему“». (И не узнал бы, если не посадили бы. — В.Б.)
«С увлечением читает он Анатоля Франса, — продолжает Решетовская, — восторгается книгами Ильфа и Петрова „12 стульев“ и „Золотой теленок“, зачисляя авторов „в прямые наследники Гоголя и Чехова“. Регулярно читает Даля…» Так что за годы на фронте и в лагере Солженицын необычайно обогатил и расширил свои литературные познания. А простодушная Светлова, видимо, по его рассказам уверяет: «Читать было некогда и достать желанные книги негде». Вот Достоевскому действительно достать было негде, и все годы каторги он не держал в руках ни одной книги, кроме Библии. Приходится сделать досадный для мадам вывод: Наталья Алексеевна знала биографию своего мужа лучше, чем знает она, пытаясь «приукрасить» ее, биографию-то, путем приписки не имевших место трудностей и ограничений. К слову сказать,
Но литературой духовная пища завтрашнего пророка в заключении не ограничивалась, сколь ни была она обильна. А музыка! «Пользуясь возможностью слушать радио, — пишет Решетовская, — Саня начинает усиленно пополнять свое знакомство с музыкой». После отбоя надевал наушники и слушал многие вещи (они перечисляются) Бетховена, Шумана, Чайковского, Скрябина, Рахманинова, Хачатуряна… (стр. 81). Слушал и передачи «Театр у микрофона», например, мхатовский спектакль «Царь Федор Иоаннович». Ведь тогдашнее радио не имело ничего общего с нынешним швыдковским убожеством и похабщиной. Так что можно сказать, что в заключении Солженицыну удалось закончить ИФЛИ (Институт философии, литературы и истории), в котором он проучился лишь два года. Но мало того, пророка всегда тянуло на сцену. Пытался даже поступить в театр Юрия Завадского, когда он гастролировал в Ростове. Но, слава богу, Юрию Александровичу удалось отбить натиск и тем самым уберечь советский театр. Зато в лагере Солженицын развернулся! Был непременным участником всех концертов художественной самодеятельности. Особенно любил читать монолог Чацкого:
Бегу — не оглянусь. Иду искать по свету, Где оскорбленному есть чувству уголок… Карету мне! Карету!..В карете он увез бы собрание своих сочинений, но, увы, карету никто не подавал…
Приняв во внимание все сказанное, только и можно оценить, чего стоят слова Солженицына, произнесенные в 70-м году в стокгольмской ратуше: «На эту кафедру, с которой прочитывается Нобелевская лекция, я поднялся не по трем-четырем примощенным ступенькам, но по сотням или даже тысячам их — обрывистым, обмерзлым из тьмы и холода, где было мне суждено уцелеть…» А не ближе ли к правде была бы картина такая: вот идет он, сексот Ветров, поднявшись от лагерного канцелярского стола, а в одной руке у него — четыре тома Даля, в другой — два тома «Физической химии» Бродского да чемоданчик со своими рассказами, повестями, пьесами, стихами, за спиной приторочен радиоприемник, а за щекой — шоколадка…
После всего этого нельзя не изумиться: перед нами, можно сказать, с молодых лет неистовый книгочей, страстный меломан, эрудит, и вдруг — «вышибала», «душитель литературы», «дышло тебе в глотку! окочурься, гад!». Уж не говорю о том, что он употребляет слова, смысла коих не понимает. Вот классики пошли: надо «ничком», а он пишет «навзничь»… Впрочем, читайте об этом в книге выше. Объясняется сей феномен старинной поговоркой: не в коня корм.
А к Н. Д. Светловой не будем так уж строги, ибо в биографии ее мужа трудно разобраться даже родной жене: ведь он в рассказах о всей своей жизни, начиная с детства, то пускает нам пыль в глаза, то мозги пудрит, то вешает лапшу на уши. И все с одной целью: покошмарней размалевать советское время.
Вот пишет: «В девять лет я шагал в школу, уже зная, что там всегда меня могут ждать допросы и притеснения. И в десять, при гоготе, пионеры срывали с моей шеи крестик. И в одиннадцать, и в двенадцать меня истязали на собраниях, почему я не вступаю в пионеры». Какая жуть!
Срывали ли с бедняги крестик, принуждали ли вступить в пионеры, об этом прямых сведений нет, но неужто уже в зеленом детстве Саня был таким крутым диссидентом, что противостоял всему классу, всей школе — не вступал в пионеры? С другой стороны, известно, что, когда в школе ввели «бригадный метод» обучения, несчастный мальчик стал бригадиром, а после — старостой класса, о чем пишут и Решетовская, и школьный друг Симонян, и Жорж Нива.. Это как-то не вяжется и с его крестиком, и с его отвращением к пионерству.
В то же время, несмотря на зверский террор одноклассников, вопреки их беспощадным истязаниям Саня не только был все годы старостой класса, но и вообще рос отнюдь не забитым да набожным ребенком, наоборот — весьма и весьма резвым. Однажды дорезвился вот до чего: «исключили из школы меня, Кагана и Мотьку Гена за систематический (!) срыв уроков математики, с которых мы убегали играть в футбол». Тут не все понятно. С одной стороны, ведь Солженицын стал математиком, значит, видимо, любил математику. Чего ж убегал с ее уроков? С другой, в классе, надо полагать, было человек 35–40. Если трое сбежали — какой же это срыв урока? Но читаем дальше: «Я же — еще и классный журнал похитил, где был записан дюжину раз». А стоял сентябрь, самое начало учебного года, и уже — дюжину раз! Никак это не вяжется ни с обликом забитого мальчика, ни с положением старосты класса.