Александр Солженицын: Путеводитель
Шрифт:
Замысел автор объясняет так: «Как это родилось? Просто был такой лагерный день, тяжёлая работа, я таскал носилки с напарником и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир — одним днём. Конечно, можно описать вот свои десять лет лагеря, там, всю историю лагерей, — а достаточно в одном дне все собрать, как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра и до вечера. И будет все. Это родилась у меня мысль в 52–м году. В лагере. Ну конечно, тогда было безумно об этом думать. А потом прошли годы. Я писал роман, болел, умирал от рака. И вот уже.., в 59–м году, однажды я думаю: кажется, я уже мог бы сейчас эту идею применить. Семь лет она так лежала просто. Попробую-ка я написать один день одного зэка. Сел, и как полилось! со страшным напряжением! Потому что в тебе концентрируется сразу много этих дней. И только чтоб чего-нибудь не
Я скрывал, скрывал, вообще уклонялся, уклонялся, а на самом деле — месяц с небольшим» (X, 518).
«Образ Ивана Денисовича сложился из солдата Шухова, воевавшего с автором в советско–германскую войну (и никогда не сидевшего), общего опыта пленников и личного опыта автора в Особом лагере каменщиком. Остальные лица — все из лагерной жизни, с их подлинными биографиями» (III, 327).
Кратко и точно о рассказе выразился сам Твардовский, сказавший, что уровень правды в нем такой, что после этого писать, будто «Ивана Денисовича» не было, стало невозможно.
Развёрнутый разбор «Одного дня» напечатал тогдашний заместитель главного редактора «Нового мира» В. Лакшин (1964, № 1) под названием «Иван Денисович, его друзья и недруги». Особенно примечателен анализ различия между крестьянином Шуховым и заключённым кинорежиссёром Цезарем Марковичем, из которого следует такой вывод: «Хотелось бы, конечно, чтобы Иван Денисович стоял на более высокой ступени культуры и чтобы Цезарь Маркович, таким образом, мог бы говорить с ним решительно обо всем, что его интересует, но, думается, и тогда взгляды на многое были бы у них различны, потому что различен сам подход к жизни, само её восприятие» (с. 243). Выдержала испытание временем и основная мысль статьи: «Чем дальше будет жить эта книга среди читателей, тем резче будет выясняться её значение в нашей литературе, тем глубже будем мы сознавать, как необходимо было ей появиться. Повести об Иване Денисовиче Шухове суждена долгая жизнь» (с. 245).
Однако в статье сделано и одно чрезвычайно ошибочное заключение, ставшее впоследствии источником решительного расхождения взглядов автора и его критика. Возражая на статью в «Октябре» (1963, № 4), в которой рецензент Н. Сергозанцев в задоре новомировско–октябристской полемики случайно–нехотя выговорил правду — что черты характера Шухова унаследованы не от «людей 30–40–х годов», а от «патриархального мужичка» — В. Лакшин, что называется, попадает мимо цели прямо в «молоко»: «У Шухова — такая внутренняя устойчивость, вера в себя, в свои руки и свой разум, что и Бог не нужен ему. И тут уже несомненно, что эти черты безрелигиозности в широком смысле слова — вопреки мнению критиков, твердящих о патриархальности Шухова, — не из тех, что бытовали в народе от века, а из тех, что сформировались и укрепились в годы советской власти» (с. 233).
«Один день…» возобновил как раз высокую традицию русской классики, что хорошо заметно и по его языку — это несомненное обновление, ибо «вино новое следует вливать в мехи новые», но обновление через предание и корень, а не посредством выворота наизнанку.
Рассказ был выдвинут на Ленинскую премию, но дружными стараниями противников вскоре «задвинут» обратно — чтобы получить несколько лет спустя другую премию, Нобелевскую.
Судьба одного из недоброхотов Ивана Денисовича тесно переплеталась с судьбою самого произведения и в этом смысле чрезвычайно показательна. Вскоре после выхода «Одного дня…», в «Звезде» (1963, № 3; отдельное издание с исправлениями — Москва, 1966) была напечатана «Повесть о пережитом» литератора Б. А. Дьякова — как справедливо указывает В. Лакшин, подражательная по стилю, но не по духу созданию Солженицына. В ней сделана попытка поставить все с ног на голову: главный герой здесь не рядовой русский человек, а сам автор — лагерный «придурок», то есть устроившийся на хозяйственную либо канцелярскую работу бывший аппаратчик, почитающий «западло» якшаться с «кулаками» и прочими, «справедливо» (по сравнению с ним) посаженными. Со временем Б. Дьяков стал прибирать единоличное право единственно верно представлять лагерный мир; он с нескрываемой радостью приветствовал изгнание Солженицына за границу («Ползком на чужой берег» — в сб.: В круге последнем. М., 1974. С. 56–61). «Повесть» его вновь переиздана была в 1988 году в чрезвычайно распухшем виде, но тут неожиданно появились материалы, неопровержимо свидетельствующие, что сам Б. Дьяков ещё с 30–х годов добровольно служил сексотом и отправил в лагеря десятки
…«Новый мир» напечатал ещё четыре рассказа Солженицына: «Матренин двор», «Случай на станции Кочетовка» (1963, № 1 — имя станции в публикации по курьёзу было сменено на «Кречетовка», чтобы оно не отзванивало фамилией тогдашнего редактора «Октября» В. Кочетова), «Для пользы дела» (1963, № 7) и «Захар–Калита» (1966. № 1). Остальные три рассказа, как и «крохотки», ещё на родине писателя не выходили: это примыкающий к «Раковому корпусу» этюд «Правая кисть»; «Как жаль» — описание подлинного случая, изложенного затем в «Архипелаге» (ч. VI); «Пасхальный крёстный ход» — словесная картина подлинного происшествия в 1966 году в подмосковном Переделкине.
Рассказом о неправедной передаче вычиненного молодёжью здания под закрытый институт — «Для пользы дела» — сам автор остался недоволен: «Весной 1963–го я написал для журнала рассказ, которого внутренне мог бы и не писать: «Для пользы дела»; он писался трудновато (верный признак неудачи) и взял неглубоко… Противный осадок остался у меня от напечатания этого рассказа, хотя при нашей всеобщей запретности даже он вызвал много возбуждённых откликов. В этом рассказе я начинал сползать со своей позиции, появились струйки приспособления» (Т, 77).
«Кочетовка», как хитроумно объяснял писатель высокопосаженному наблюдателю за культурой П. Демичеву, написана была «с заведомой целью показать, что не какое-то ограниченное число закоренелых злодеев совершали злодейства, но их могут совершить самые чистые и лучшие люди, и надо бороться со злом в себе» (Т, 107).
Большая судьба оказалась в двух других рассказов, как бы продолжающих лесковские повествования о русских праведниках. «Матренин двор» так и назывался исходно — «Не стоит село без праведника». В нем показано жестокое разорение русской деревни, среди которого все-таки устояла духом почти что нищая крестьянка Матрёна. «Рассказ полностью автобиографичен и достоверен. Жизнь Матрёны Васильевны Захаровой и смерть её воспроизведены как были. Истинное название деревни— Мильцево Курловского района Владимирской области… При напечатании по требованию редакции год действия — 1956–й подменялся 1953–м, то есть дохрущевским временем» (III, 327). С этого рассказа ведёт своё происхождение знаменитая ныне «деревенская проза» (хотя впоследствии обнаружилось несколько вещей более ранних, однако не обративших на себя внимания, — сходный случай произошёл и с «Архипелагом»).
Второй праведник открыл ряд произведений об охране памятников Отечества и, шире, отечественной памяти. Это Захар–Калита, предстающий вначале как «Смотритель Куликова Поля! —тот муж, которому и довелось хранить нашу славу», и в конце рассказа вырастающий до образа символического: «Он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его никогда» (III, 304, 313).
С той поры рассказы более не выходили из-под пера Солженицына: «Я не то что отбросил малую форму. Я с удовольствием бы иногда отдыхал на малой форме, для художественного удовольствия» — но «не могу. Несчастным образом наша история так сложилась, что прошло 60 лет от тех событий, а настоящего связного большого рассказа о них в художественной литературе, да и в документальной, нет…
Я думаю, что последняя возможность моему поколению написать…» (X, 524).
IV. РАКОВЫЙ КОРПУС
Это повесть: «И повестью-то я её назвал сперва для одного того, чтоб не путали с конфискованным романом… Лишь потом прояснилось, что и по сути ей приличнее называться повестью» (Т, 148).
«Повесть задумана весной [3] 1955 года в Ташкенте в день выписки из ракового корпуса» (IV, 503). «Когда задумаешь — этот момент внезапен. Раз я шёл, выйдя из диспансера, шёл по Ташкенту в комендатуру, и вдруг меня стукнуло; вот почти все из «Ракового корпуса» (X, 518).
3
В присланных составителю «Путеводителя» собственноручных замечаниях автора «весной» исправлено на «летом».