Александр Солженицын
Шрифт:
При доме был дворик с вишневым садом. В дальнем углу у глухого забора, где старая яблоня образует беседку, А. И. соорудил скамейку и столик, поставил раскладушку и кресло. Ему было почти сорок, но после каморок, которые до войны он делил с мамой, съёмных комнат в первый женатый год, землянок на фронте, тюремных камер и лагерных бараков, домика с ящиками в ссылке и угла в Матрёниной избе, он впервые ощутил домашний уют. «Там можно проводить целые дни, — писал он Зубовым про зелёную комнату. — Таких условий не запомню в своей жизни. Шум города туда доносится глуховато, жары там не ощущаешь, воздух совершенно очищен деревьями, не падает солнце, не пробьётся пыль — а сверху висят яблоки…»
Открывался и рязанский край. Первым же летом они съездили в Солотчу. «Как только он попал в прекрасный древний
Всё лето шли хлопоты по трудоустройству. Университетский диплом с отличием, характеристика из Мезиновской школы, право реабилитированного на получение работы вне очереди — всё это как будто давало преимущества. Солженицын вспомнит в «Архипелаге», как в 1957 году заведующая кадрами рязанского облоно спросила, за что он был арестован в 1945-м. «За высказывания против культа личности». «Как это может быть?» — изумилась чиновница, помня, что культ личности объявили в 1956-м. «Разве тогда(то есть в 1945-м) был культ личности?» Впрочем, облоно отказало — «за отсутствием вакантных мест». Вакансий не было и в гороно, но тут повезло: в кабинете заведующего оказался директор средней школы № 2 Г. Г. Матвеев; в разговоре выяснилось, что они воевали рядом, и Солженицына приняли в старейшую и самую престижную школу города [63].
До революции в здании размещалось созданное по указу Петра I Рязанское духовное училище, где в середине XIX столетия учился будущий великий ученый-физиолог лауреат Нобелевской премии академик И. П. Павлов. В 1930-м здесь выступала Н. К. Крупская, её именем и называлась теперь школа. Но она тоже не смогла затмить тот энтузиазм, с которым коктерекские дети ловили каждое слово учителя, ту жажду знаний, которая светилась в их глазах. В Рязани гнались за отметками. «Ребята весьма разболтанные, учёбой не интересуются и какие-то не сердечные— вот, пожалуй, основное отличие их от кок-терекских». Затронуть их ум сложной задачей, увлечь чудесами техники казалось делом почти невозможным — рассказы о тайнах вселенной вызывали тягостное недоумение. Зато процветали хор, оркестр, спортивные кружки. Двойки легко превращались в тройки, никого не исключали, и все чувствовали свою полную безнаказанность. «Лакированный город и лакированная школа» — так впоследствии скажет А. И. про свой новый опыт.
Рязань жила соседством со столицей. Каждое утро фирменный поезд «Березка» доставлял пассажиров в Москву, чтобы вечером с рюкзаками и сумками везти их обратно. Практиковался автобусный «продовольственный туризм». Да и мезиновцы ездили закупать продукты в Москву, отовариваясь на месяц вперёд. Вырастало поколение (и не одно) жителей Центральной России, для кого это было нормой жизни, определяло поведение, интересы, психологию. Как далеко это было от мечты Солженицына о первозданной России, об исконном крестьянском характере! Мечта навеки осталась в Мильцево, с Матрёной, не гнавшейся за обзаводом и не державшей жадного поросёнка.
Новый учитель был заметно непохож ни на кого из школьных педагогов — ни с кем не сближался, избегал общих разговоров, не вмешивался ни в какие литературные обсуждения. Физик не застревал в учительской, уклонялся от праздничных сборов, дружеских посиделок. Почему-то отказался от лишних часов и от должности завуча; отверг аспирантуру в Академии педагогических наук (рязанская школа № 2 была экспериментальной базой Академии), а ведь мог бы, полагали коллеги, стать отличным специалистом по методике преподавания физики и математики.
Но эта сдержанность, кое-кем воспринятая как пренебрежение коллективом, никак не распространялась на учеников. И конечно, никому и в голову
Стремительная походка, редкостная пунктуальность, экономия времени на всём, даже на записи «дано» и «требуется доказать» (учил обходиться значками и символами), интенсивная работа все 45 минут урока, энергичные блиц-опросы (в ответах ценились не только точность, но и находчивость), отметки с «плюсами» и «минусами», будто ему тесно в рамках пятибальной системы. Контрольные работы, где одна из задач формулировалась так, чтобы ученик мог показать собственное понимание материала. Черновик сдавался вместе с контрольной. «Может оказаться, что именно в черновике вы были рядом с решением», — говорил А. И. и ставил отметку по черновику. Не любил рассуждений вокруг да около, требовал точного попадания в тему, не терпел, когда что-то отвлекало от занятий, морщился от постороннего шума. Проявлял принципиальность и никогда не «тянул» ученика, превращая текущие «неуды» в годовые тройки: ему одному удавалось провести через педсовет твёрдые двойки. При этом внушал школьникам веру в свои силы, поощрял их и словом, и оценкой. Невозможно было представить Солженицына кричащим («вон из класса!») или грозящим («без родителей в школу не являйся!»).
«С приходом нового учителя, — вспоминала (1989) Н. Торопова (Сазонова), — у меня появился интерес к предмету. Все занимались физикой с удовольствием. А. И. ввел систему преподавания по типу вузовской. У нас были коллоквиумы, зачёты, интересные опыты. Мне кажется, он с таким же успехом мог бы преподавать литературу. Главное было в том, какон это делал». На урок астрономии учитель мог принести томик классической прозы, найти в тексте описания звёзд и прочитать их глазами астронома. Оказывалось: даже классики, любившие смотреть на звёзды, были не всегда точны. Рассказы о тайнах созвездий, иногда проходившие у стен кремля, были столь поэтичны, литературное дарование рассказчика столь очевидно, что слушателей подмывало спросить не только о звёздах на небе. Но ореол таинственности витал над учителем, и дети не выходили за рамки урока…
«Догадывались ли мы, что он — писатель? Нет, не могу сказать определенно. Несмотря на внешнюю открытость Солженицына, его жизнь за школьным порогом была нам неведома. Мы знали о нём меньше, чем об иных учителях» (С. Грозденский). Наверное, человек проницательный, или человек со специальными целями мог бы — по случайным репликам, по обрывкам разговоров — заподозрить учителя физика в причастности к литературному труду. Ученикам запомнилось его трепетное отношение к русской речи — то, как морщился он при любых искажениях языка, как был придирчив к этим невозможным «л'oжит», вместо «кладёт», как чисто говорил сам. А стихотворные правила, вывешенные на стене комнаты, где занимался фотокружок: «Будь аккуратен исключительно, / Раствором чистым дорожа. / Воронка жёлтая — для проявителя, / Воронка красная — для фиксажа»! А замечание насчёт «Двенадцати стульев» (ребята как-то спросили его о романе): «Не понимаю, как можно вдвоём работать над одним произведением. Я не представляю, как бы стал писать с соавтором». Напрашивался вопрос — а безсоавтора? Но подростки редко бывают внимательны, и тайна учителя оставалась не раскрытой всю подпольную рязанскую пятилетку.