Александр Солженицын
Шрифт:
«Шесть последних лет я сносил глубокий пропастный семейный разлад и всё откладывал какое-нибудь его решение — всякий раз в нехватке времени для окончания работы», — напишет А. И. в «Телёнке». Драматическое объяснение с женой происходило в августе, поэтапно. Он предлагал расстаться, жить врозь, повторял, что любовь прошла, отсохла, как ветка. Потом открылся, что после 1964 года у него были и другие увлечения. Отвечая, Н. А. оставила на столе у Стивы «взрыв беспорядочных записей». Кроме обвинений, обличений, цитат о тайнах супружества из Р. Нойберта, звучало требование исключить из «донжуанских планов» рязанских представительниц, обеспечить прожиточный минимум, комнату и прописку в Москве. «Отныне ты умер для меня. Я получила то преимущество, которого мне не хватало для писания мемуаров!!! Ты ещё не узнал одного — как обманутая женщина умеет мстить!» [95].
27 августа А. И.
Письмо было отдано Веронике. «Через несколько дней пришла Наташа, я передала ей письмо. Она читала в комнате, мы с Юрой сидели, обмерев, в кухне, дети уже спали. Наконец, на пороге появилась Наташа с письмом, которое тут же порвала на мелкие кусочки и с криком: “Все вы, бабы, тут с ним…” — пошла грудью на меня. Юра не выдержал: “Как ты смеешь!” — я в первый раз видела его таким. Сестрица утихла и стала подбирать клочки».
Писала о случившемся и Решетовская. «Совершенно потрясённая, узнала я, что у какой-то женщины от него родится ребёнок… А. И. старался рассеять мое отчаяние, уверяя, что у нас сложатся необыкновенные отношения, жизнь в чём-то станет ещё лучше для нас всех! Однако вскоре потребовал от меня “разорвать бумажку”, которая связывала нас. Он опасался, что если поедет за ожидаемой Нобелевской премией, то могут не разрешить вернуться, и тогда не увидит своего ребёнка. Само его рождение казалось А. И. в то время едва ли не значительней Нобелевской премии».
Вот это была чистая правда. Радостное ожидание первенца, страх разлуки с ним и его матерью были той осенью в жизни А. И. самым сильным чувством. 5 октября будущие родители: отец, Солженицын Александр Исаевич, и мать, Светлова Наталья Дмитриевна, написали совместное заявление в ЗАГС по месту её прописки (у А. И. прописки в Москве никогда не было и до высылки не будет) с просьбой внести сведения об отце в запись о рождении ребёнка, который должен родиться в феврале 1971 года. «Просим указать отчество ребёнка по имени отца и присвоить фамилию отца». Это была охранная грамота и для отца, и для будущего младенца — на случай непредвиденных обстоятельств.
А «угроза» Нобелевской премии была близка как никогда и нарастала от месяца к месяцу. В январе роман «В круге первом» был назван Грэмом Грином лучшей книгой года. 3 февраля «Голос Америки» сообщил, что английские и норвежские писатели выдвигают Солженицына на соискание Нобелевской премии. 1 апреля посетивший Москву Генрих Бёлль сказал Твардовскому, что Солженицын — самая вероятная, даже единственная кандидатура на Нобелевскую премию этого года (говорили, будто Бёлль, вероятный лауреат 1970 года, снял в пользу Солженицына свою кандидатуру). 3 июня Генеральный секретарь французского общества «Ар э’Прогрэ» Тереза Баскен направила письмо Михалкову с предложением подписаться под коллективным обращением (через четыре месяца «Литературная газета» попытается уличить её в скупке русских икон), но автор «Дяди Стёпы» ответил крайне резко: «Лично я считаю эту инициативу ничем иным, как очередной политической провокацией, направленной против советской литературы и ничего не имеющей общего с подлинной заботой о развитии литературы». В двадцатых числах июля стало известно, что большая группа французских писателей, учёных и деятелей искусства во
Многоголосое, упорное выдвижение Солженицына на Нобелевскую премию западной литературной общественностью сулило успех и — громкий скандал.
Глава 5. Nobeliana. Минные поля, смертельные ловушки
Петля, которую долго затягивали на горле «Нового мира», додушила его в феврале 1970-го. История поучительно повторилась: сочинение новомирского автора, запрещённое к печати дома, выпорхнуло за рубежом, во «враждебном» издании. Только на этот раз речь шла не о беспартийном Солженицыне («живущем по своему плану»), не о «Раковом корпусе» и эмигрантских «Гранях», а о секретаре СП Твардовском, его поэме «По праву памяти» (запрещённой без обсуждения и без объяснения со стороны цензуры) и родственном «Граням» журнале «Посев». «Потрясён, обескуражен, удручён был А. Т., — вот уж не хотел! вот уж не ведал! вот уж не посылал! да даже и не распускал!» («Телёнок»). Но, совершив плагиат, история с поэмой и дальше двигалась по отработанной схеме: от А. Т., как прежде от его «неуправляемого» автора, требовали публичных покаяний и отречений.
«Может ли писатель редактировать журнал, где он лишен возможности напечатать собственную вещь?.. — сетовал Твардовский. — Что — я, кто — я? Главный редактор “Нового мира” или автор опубликованной в зарубежных изданиях поэмы?» Совесть Твардовского была чиста; он стучался и к Федину, и к Воронкову, настаивая на обсуждении поэмы, но натыкался на глухую стену: ему раздражённо твердили, чтобы, не упоминая о цензурных санкциях, он сначала выразил своё отношение, дал врагу по зубам. «Хорошо, я выражу своё отношение, а завтра что?» — спорил он. «Никакой секретариат не будет обсуждать поэму, напечатанную в “Посеве”», — отвечали ему. Это была ловушка: попытки добиться публикации поэмы дома на языке Федина значили «поставить Союз писателей на колени». «Так это же получается — как с Солженицыным! — ужасался Твардовский. — Я как Солженицын, та же модель, ультиматум…»
С Твардовским, однако, всё обстояло много хуже. Исключённому из СП Солженицыну «вурдалачья стая» яростно кричала вслед: «Ежели ему не угодно, может отправиться туда, где его печатают и превозносят!» Не обращая внимания на «гавканье» (как смачно выражался А. И.), караван лишь набирал скорость. Твардовский же, причисленный Западом к «наиболее беспокойным интеллигентам» и «важнейшим фигурам оттепели», был связан по рукам и ногам: «Новый мир» был самой удобной мишенью. По ней и ударили — уволив пятерых сотрудников («беспрецедентное ущемление прав главного редактора, носящее оскорбительный характер, прямое понуждение к отставке»), без промедления приняли и саму отставку, наплевав на письма и телеграммы в защиту журнала, руководимого «национальным поэтом России».
«Тут какая-то мистика в датах, — говорил Солженицын Трифонычу, придя в редакцию 10 февраля 1970 года, когда решение по журналу уже состоялось. — Вчера был день моего ареста, даже 25-летие — (Да покрупней: 9 февраля нового стиля умер Достоевский). Сегодня — день смерти Пушкина, и тоже столетие с третью — (А завтра, 11-го, разорвут Грибоедова). — И в эти же дни вас разгромили». 11-го, на совещании в КОМЕС, Твардовский подпишет продиктованное ему заявление об уходе с должности вице-председателя. Накануне, 7 февраля, А. И. записал в дневнике: «Если б можно было после моей фамилии поставить (1918 – 1985), да прошли б эти годы в здоровье и доступно для свободной работы — так для себяничего у Бога больше и не прошу. Я бы тогда свою задачу выполнил, успел».
Прощание Твардовского с сотрудниками «Нового мира», обход всех комнат на трёх этажах («еле сдерживал слёзы, был потрясён, растроган, всем говорил хорошие слова, обнимал») Солженицын сравнит с прощанием Самсонова с войсками: как раз этот эпизод «Р-17» в разгромные февральские дни был у А. И. в работе. «Сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! — тот же психологический и национальный тип, те же внутреннее величие, крупность, чистота, — и практическая беспомощность, и непоспеванье за веком. Ещё и — аристократичность, естественная в Самсонове, противоречивая в Твардовском. Стал я себе объяснять Самсонова через Твардовского и наоборот — и лучше понял каждого из них».