Александр Солженицын
Шрифт:
Когда летом 1945-го Солженицын узнал, что друзья не пострадали, он испытал счастливое облегчение. «Итак, и ты, и Лидуська, и Страус живёте благополучно. Нужно знать мою тревогу за вас, чтобы понять, как я сейчас обрадован». «Только потому воспоминания эти не грызут меня раскаянием, что, слава Богу, избежал я кого-нибудь посадить. А близко было», — напишет он в «Архипелаге».
Тяжёлый, но законный вопрос, возникающий в этой связи, почему было близко, то есть, почему не сели вместе с ним трое из пятёрки — Кирилл, Наташа и Лида (а также двое других, Власов и Косовский), имеет вполне осязаемый ответ. Потому что эти трое и эти двое были только получателямии читателямикрамольных писем, но сами ничего подобногоне писали. Называя Власова и Косовского на следствии, Саня не открывал
…На краснопресненской пересылке была сильна иллюзия воли. Саня писал жене: «Я почти уверен, что срока этого (восемь лет ИТЛ — Л. С.) мне не придётся сидеть до конца — вся надежда на близкую, широкую амнистию, о которой ходит столько слухов. Будет она — наше счастье. Не будет — я считаю своим долгом предоставить тебе на весь срок моего наказания полную личную свободу, о которой не задам при встрече ни единого вопроса». Он пересматривал многие свои планы — и жизни, и работы. За минувшие полгода примирился с тем, что теперь обретается на дне. По приговору ОСО литературная деятельность после отбытия наказания ему как будто не запрещалась, но, сообщал Солженицын жене, «мне дали понять, что неплохо было бы, если б я её бросил».
В любом случае начинать пришлось бы с нуля. «Рассказы мои у меня изъяты, переписка с Кокой сфотографирована, а “Шестой курс” и другие незаконченные произведения, все литературные дневники, все планы романов, все фотографии — сожжены». Мечта жить в Москве или в Ленинграде после войны была похоронена. После выхода на свободу (тогда ещё никто не говорил ему о ссылке навечно,не значилась ссылкаи в приговоре) хотелось устроиться школьным учителем где-нибудь в глухой деревне, подальше от центров и железных дорог, в Сибири, на Кубани, на Волге или на Дону, а в столицы ездить только в отпуск. Как это могло совместиться с вузовской карьерой жены — Саня пока не знал, и советовал ей всемерно держаться за аспирантуру. Повидав людей, которые готовы были начать новую жизнь и после пятидесяти пяти, и после шестидесяти пяти, он иначе относился к своим двадцати семи. «Я здоров, тоскую, но не убит». И жалел лишь о пустой молодости Наташи: «Не моипотери на годы, а твои— вот что угнетает меня. Для женщины особенно дорог возраст между 20 и 30 годами».
14 августа 1945 года окончился первый тюремный опыт Солженицына, и началась полоса лагерей. Был праздник, капитуляция Японии, и был недолгий этап из Красной Пресни в ОЛП (отдельный лагерный пункт): Новый Иерусалим, Волоколамское направление, два часа езды пригородным поездом. Но шестьдесят зэков (на зоне их немедленно окрестили фашистами— так блатные, при одобрении начальства, называли 58-ю) были доставлены на двух грузовиках в два раза быстрее. «Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни — один час переезда сюда с Красной Пресни — то, что называется ближний этап». Целый час они вдыхали запахи скошенного сена, радовались яркой зелени и людям, одетым в пёстрое и цветное, подставляли свои стриженые головы под вольный луговой ветер.
Первый день в своем первом лагере (ведь близко! ведь не Колыма! разрешены письма, свидания, посылки! зона под Звенигородом окружена не сплошным забором, а переплетённой колючей проволокой, и так далеко видна живая холмистая земля!) Солженицын подробнейше опишет в «Архипелаге». Как, помня завет спецнарядника, пытался избегнуть общих работ, и как был назначен сменным мастером глиняного карьера. Как, имея опыт работы с людьми, «чётко и корректно» предлагал своей смене — блатарям из ШИзо — приступить к работе (самой тяжёлой на карьере), а они послали его по общеизвестному адресу. Как сменщик, пригрозив уркам, был жестоко избит (ломом по почкам) и тут же увезён в тюремную больницу. Как «командная» должность, вместо удовлетворения, принесла душевное угнетение: мастер не знал производства, не понимал внутреннего устройства и законов зоны. «В оцепенении был мой дух от нескольких первых лагерных дней… Лишь поздним лагерным опытом, наторевший, я оглянулся и понял, как мелко, как ничтожно я начинал свой срок. В офицерской шкуре привыкнув к незаслуженно высокому положению среди окружающих, я и в лагере всё лез на какие-то должности и тотчас падал с них. И очень держался за эту шкуру — гимнастёрку, галифе, шинель, уж так старался не менять её на защитную лагерную чернедь! В новых условиях я делал ошибку новобранца: я выделялся на местности».
Неизбежное падение случилось дней через пять — была упразднена
«Меня удручает до боли и стыда, — писал он жене, — что приходится опять садиться вам с мамой на шею и опять тревожить Веронику Николаевну. Дело в том, что я сейчас никак не могу обойтись без передач, пока не найду лучшего применения своему труду. Норма чернорабочего не по моим силам…» И всё же, не желая пугать родных, сообщает о приличных жилищных условиях — имеются койка, матрац, постельные принадлежности. «С командной должности я уже слетел, ибо огрызался и не потрафил своему непосредственному начальству. Сейчас работаю на разных чёрных работах, без определенного рода занятий, а в перспективе мечу всё-таки на какое-нибудь канцелярское местечко…» Но, даже смягчая и сглаживая ситуацию, не может скрыть своей угнетённости, душевной усталости, «забитости головы каким-то тягучим месивом тупости». Боязнь, что жизнь искалечит все его духовные силы, прозвучит в «Архипелаге» ещё сильнее и трагичнее. «Господи, Господи! Под снарядами и бомбами я просил Тебя сохранить мне жизнь. А теперь прошу Тебя — пошли мне смерть…»
Но утром он слышал звонкое пение петухов из маленькой (домов на десять) соседней деревеньки — и думал не о смерти, а о ссылке. «Господи, пошли мне такую жизнь!» — молил он. То есть жизнь без городской суеты и честолюбивых планов, без высоких, но таких обманчивых мечтаний, без убеждений и даже без истины — только бы смотреть на солнышко и слушать петухов. Но проходил ещё день, он собирался с духом и вспоминал, как на войне каждую тихую минуту читал и сочинял — и вскоре осторожно писал жене про отсутствие книг и бумаг, а заодно просил, по возможности, прислать учебник английского языка, а также англо-русский карманный словарик с международной транскрипцией.
И кто-то где-то дал-таки команду — расформировать лагерь (уголовники сразу поставили крест на этом гиблом месте). И так же как заселившаяся сюда 58-я дала возможность выйти на волю блатным и бытовикам, так теперь на смену 58-й гнали сюда пленных немцев: на стройках Москвы катастрофически не хватало кирпичей. Но для Солженицына 9 сентября глиняная жижа осталась позади [32]. Непонятным образом зависала и автобиография, которую для чего-то ему велели здесь написать — недрёманное око некоего лейтенанта углядело однажды фигуру в галифе и длиннополой шинели. А как приятно было арестанту после протоколов следствия, где он значился антисоветским клеветником, не оплёвывать себя, а вспомнить, как ещё совсем недавно был капитаном, командовал батареей, имел ордена…
Москва, 71, ул. Большая Калужская, 30, стройка № 121 — таков был адрес ОЛП смешанного типа, где политические, бытовики и блатные работали на строительстве жилых зданий для начальства МГБ и МВД. Рядом с вахтой лагеря, похожей на обыкновенную проходную, были остановки городских автобусов и троллейбусов, и прохожие даже не догадывались, что здесь, в конце решётки Нескучного сада, на стройке дома работают зэки, и что деревянный забор, поверх которого в несколько рядов натянута колючая проволока, имеет специальное назначение. С верхнего перекрытия восьмиэтажного полукруглого здания арестантскому взору открывалась Москва — с одной стороны намечался будущий Ленинский проспект, по другую виднелись купола Новодевичьего монастыря. Дальше в дымке угадывался Кремль, где на столе у Сталина, как в это верила вся страна, лежала уже готовая амнистия для политических, оставалось только её подписать, да что-то никак.