Альманах «Мир приключений» 1955 год
Шрифт:
Валентин исписал несколько больших листов — приготовив материал по крайней мере на два доклада. Но времени до 11 часов было ещё много, и Валентин решил заехать на часок к Зине. Кстати, она работала сегодня в вечерней смене. Да и предлог был подходящий — нужно было отдать ей книжки и тезисы.
Валентин внимательно оглядел себя в зеркало, решил, что брюки помялись, и поправил складку электрическим утюгом. Затем он завернул в газету розы, выписанные для Зины из московских оранжерей… но, поколебавшись, оставил букет на
Сдав ключ от комнаты, Валентин пошел в соседний коридор к Геннадию Васильевичу сказать, чтобы помощник заехал за ним к землесосу ровно в десять тридцать.
Лузгин уже не спал. Он сидел в полосатой пижаме у стола и что-то писал. В комнате его было по-холостяцки не прибрано, пахло табаком и алкоголем; постель была скомкана; на столе, среди бумаг, стояли патефон и бутылка коньяку.
Увидев входящего Валентина, Лузгин сложил недописанный лист бумаги и сунул его в ящик стола.
— Что это вы прячете? Письмо к любимой женщине? — спросил Валентин.
На лице Геннадия Васильевича мелькнуло смущение, потом уверенность, усмешка, и снова появилось смущение, на этот раз какое-то нарочитое, наигранное. Но Валентин ничего не заметил. Он был слишком занят Зиной, и настроения странноватого помощника мало интересовали его.
— Развлекаюсь в неслужебное время, — сказал Лузгин. — Захотелось припомнить молодость, кое-что записать. Когда-то я питал слабость к литературе. Нет, не просите, не покажу. Это личное, интимное, лирическое, не для постороннего глаза. Вам это неинтересно.
— Почему лирическое неинтересно? Наоборот. Наверно, вы про любовь пишете? Ведь была у вас любовь, Геннадий Васильевич?
Глаза Лузгина сузились. На лице его появилось что-то злое.
— Ничто человеческое мне не чуждо, — сказал он. — В десять лет я болел корью, в двадцать — любовью. А когда выздоровел, увидел рядом с собой обыкновенного человека, чуть пониже ростом, чуть поменьше весом, чуть глупее меня, чуть хитрее и гораздо беспомощнее, слишком беспомощного, чтобы стоять на своих ногах и потому желавшего ездить на мне верхом… К счастью, я во-время заметил это и успел убежать.
Валентин был оскорблен до глубины души. А он-то приготовился слушать исповедь, сочувствовать неудачливому влюбленному!
— Сейчас-то вы уж не болеете?
— Ничто человеческое мне не чуждо! — высокопарно повторил Лузгин. — В тридцать лет я болел честолюбием. Мне хотелось стать великим ученым и великим писателем. Потом я узнал, что слава предпочитает преждевременно умерших, а умирать мне не хотелось. Сейчас мне сорок. Я научился ценить коньяк, музыку и покой. И я совершенно здоров.
Валентин больше не мог сдерживаться.
— Это дешевая поза, — крикнул он, — поза людей равнодушных и никчемных! Вы презираете любовь, потому что не умеете любить; презираете славу, потому что не умеете заслужить её. Так можно
Лузгин испугался. Он залепетал какие-то извинения, начал оправдываться, ругать слишком крепкий коньяк, уверять, что Валентин его не так понял. Валентину стало неловко, даже стыдно. Зачем он смешивает неприязнь и служебные отношения, показывает свою власть, чуть ли не угрожает выгнать человека? Лузгин — хронический неудачник. Пусть утешает себя, что «виноград зелен». Конечно, он не ученый… но работник исполнительный.
— Вы заезжайте за мной в десять тридцать. Я буду на землесосе, — сказал Валентин и вышел за дверь.
Он вышел с неприятным чувством, но тут же подумал о Зине, и на душе его стало опять светло и празднично.
День был ясный и морозный. Но каютка Зины вся была залита солнцем, как будто туда уже пришла весна. Золотым огнем сияли медные рамы, ручки и медно-красные кудри Зины. Валентину казалось, что девушка светится — так ярко пылали её щеки, так блестели глаза. Она шумно обрадовалась Валентину, кинулась расспрашивать, звонко хохотала при каждой шутке и даже без повода.
— Ты что такая… радужная сегодня? Весна действует?
Зина почему-то смутилась:
— Не знаю, с самого утра так. Проснулась — солнце в глаза. На стене зайчики. Радостно, так душа и поет. Лежу и пою. Девчонки надо мной смеются. А почему — не знаю. А впрочем, может, и знаю. Мы с тобой друзья, и я расскажу честно. Много лет назад у меня была одна встреча… Знаешь, бывают такие встречи, которые запоминаются на всю жизнь. Вот и этот человек… Я с ним говорила всерьез один раз, потом мы расстались. Он нарочно избегал меня и уехал не простившись. А разговор с ним я запомнила, и все эти годы он жил рядом со мной. Прочту что-нибудь и ему рассказываю. А не знаю, как поступить, — стараюсь представить, что он сделал бы на моем месте. Если похвалят меня — хвастаюсь. «Видишь, — говорю, — какая я, а ты не понял — уехал не простившись». Конечно, сама себе говорю, потому что я даже не знала, где он живет. И вот, представь, вчера я получила письмо. И оказывается, всё время он тоже думал обо мне и так же со мной мысленно разговаривал. Как ты думаешь, хорошо это? Можно так дружить на расстоянии, или мы выдумали оба?
Валентин мрачно смотрел на свои брюки со складками, твердыми и острыми, как нос парохода.
— Так, — сказал он, — стало быть, так. Ну, я пошел, пожалуй.
— Куда же ты, посиди, — сказала Зина радушно и вместе с тем равнодушно. — Ах да! У тебя работа. Приезжай тогда завтра вечером — у нас будет репетиция.
Уже выходя в коридор, Валентин обернулся и зачем-то сказал то, что не выговаривалось так долго:
— В общем, я пришел сказать, что люблю тебя. Но сейчас это не имеет значения.