Альтернатива. Третья карта. Майор Вихрь
Шрифт:
– Будет вам, – перебил его Родыгин, «сделав ручкой» лейб-гвардии корнету Василию Макаровичу фон Розену, – статистика вас опровергает. У русской нации генофонд подвижный, а посему огромное количество флюктуаций при рождении. Из десяти немцев – пусть наши германские друзья не сердятся – рождается пять умственно крепких особей, пять средних и ни одного идиота. На миллион – один гений. А русскую семью отличает громадная отклоняемость от среднего уровня, – он взял Маркова-второго за лацкан пиджака и приблизил к себе, – либо гении, либо идиоты. Поэтому в России всегда было трудно гению и легко идиоту – общенародное сознание-то ориентировалось на человека слабого, который сам не пробьется,
– Иоанн Грозный и Петр Великий – это тоже «малое»?
– Господи, Иван Антонович, – поморщился Родыгин, – не путайте божий дар с яичницей. Вы говорите об аристократах духа. Все они – даже при том, что княгиня Ольга была псковитянка, – все они, как правило, по крови европейцы. Только смешанная кровь и могла придать фактурность нашей хляби, нашему гениальному славянскому болоту.
– Европейская кровь – слишком общее понятие, – заметил Зонненброк, – вы же сами говорили об «устойчивости» саксов и латинян. Но помимо саксов и латинян существует еще такая кровь в Европе, как германская…
– Я предпочитаю оперировать категорией духа, а не крови, – ответил Родыгин. – Латиняне и саксы – нации металлические, их дух ковкий, быстро восстанавливаемый. Возьмите итальяшку: то он, как петух, распушит перья – и в атаку, а то бежит в панике, ну, думаешь, не очухается, а он, глядишь, отряхнулся и снова на рожон прет. А германо-славянский дух кристалличен, ковке не поддается. Он верен себе, противится динамике, изменению, пластике. Консервативный у нас дух, понимаете, в чем фокус весь.
– Я бы все-таки не объединял германский и славянский дух воедино, – сказал Зонненброк, – это несоизмеримые понятия…
– Отчего же, – перебил его Штирлиц, – соизмеримые, вполне соизмеримые. Продолжайте, пожалуйста, господин Родыгин, это крайне интересно, все, что вы говорите.
Штирлиц взглянул на Зонненброка, словно говоря: «Слушай, слушай внимательно, спорить потом будешь…»
Здесь, в доме генерала Попова, где собрались белогвардейцы, те, кто уповал сейчас на Гитлера как на единственно серьезную антибольшевистскую силу, надо было слушать все и всех. Штирлиц умел слушать и друзей и врагов. Конечно же врага слушать труднее, утомительнее, но для того, чтобы враг говорил, он должен видеть в твоих глазах постоянное сочувствие и живой, а отнюдь не наигранный интерес. Понять противника, вступая с ним в спор резкий и неуважительный, нельзя, это глупо и недальновидно. Чем точнее ты понял правду врага, тем легче тебе будет отстаивать свою правду.
– И славяне, и германцы – великие мистики, – продолжал между тем Родыгин, – а ведь ни англичане, ни французы таковыми не являются, хотя у них и Монтень был, и Паскаль. Они семью во главу угла ставят, достаток, дом, коров с конями. А славянину и германцу идею подавай! Революцию – контрреволюцию, казнь – помилование, самодержца – анархию с парламентом! Только если для славянина все заключено в слове, в чистой идее и он ради этого готов голод терпеть и в шалаше жить, то германец пытается этой духовности противопоставить Вавилон организованного дела!
– Почему же тогда наши с германцами доктрины столь различны? – спросил Марков-второй. – Отчего воюем?
– А это историческая ошибка. Славяне и германцы – два конца одного диаметра.
Почувствовав, что Зонненброк готовится возразить Родыгину, Штирлиц, быстро закурив, спросил:
– Почему вы считаете это ошибкой?
– А потому, что с нами воевать невозможно. Русский народ особый, да и талантлив избыточно. Его, как женщину, победить нельзя. Изнасиловать
– Вы думаете, славянин хотел этого? – задумчиво спросил Штирлиц.
– А бог его знает, славянина-то. Лично я бога хочу, справедливости я хочу, только я не умею государство построить, потому что Обломов я и всякое дело мне противопоказано!
– Что значит «дело»? Это вторично. Сначала идея. А в высшей своей идее государство должно быть абсолютной формой справедливости, – заметил Штирлиц.
– Это по Платону. – В глазах Родыгина появился интерес, он перестал раскланиваться с гостями и впервые за весь вечер внимательно и колюче осмотрел Штирлица. – Но ведь в России не было государства! Не было его на наших болотах! Какое государство на сибирских болотах? Там ведь и дорог не проложишь! Государство – это не просто идея, это обязательно нечто реальное, это воплощение замысла. А того, что в Европе воплотилось в разных вариантах, в России не смогли сделать ни орда, ни немцы. Сколько вы на нас свою «структуру» ни насылали, она в наших болотах по горло тонула. Но задача-то оставалась! Кто-то наше болото должен поднять! Да, мы такие, мы люди пустыни, люди схимы; это не хуже и не лучше, это очевидность. И не воевать вам против нас, а деловито цивилизовывать, ласково приобщать.
«Занятно, он производит впечатление человека, который играет одновременно на гуслях и на тромбоне, – подумал Штирлиц, – пытается быть угодным и махровым черносотенцам, и тем, которые начали прозревать…»
– Вы из дворян? Барон? – спросил Штирлиц.
– Я барон! – Родыгин залился быстрым, захлебывающимся смехом. – Какой же я барон?!
– Уж такой барон, такой барон, – хохотнул и Марков-второй, чем дальше, тем больше злившийся оттого, что немцы обращают на него так мало внимания, выслушивая бред блаженного Родыгина.
– Я разночинец, милостивый государь, разночинец.
– Разночинец – это русский мещанин? – заинтересовался Зонненброк.
– Ну, это весьма вольная трактовка, – не согласился Родыгин, – русский разночинец совершенно не похож на немецкого мещанина, ибо тот подчинен категории дела и мечтает стать буржуем, а русский разночинец тянется к аристократам духа, чтоб от работы, которая мешает рассуждать, подальше, подальше.
– Это именно то, что я хотел услышать, – сказал Штирлиц. – Поближе к аристократу. Но ведь русская аристократия тяготела к французской мысли. К английской…
– Нет. Англичане с их невероятным, непостижимым аристократизмом куда как больше обижали нас, чем немцы. Они тонко обижают, а ведь наш аристократ, дворянин наш, натура артистическая, обиду чувствует остро. Мужик – нет, он английскую обиду и не поймет, потому что слишком изощренна, но ведь не мужик иноземца в Россию звал; варягов князья звали, на немках и англичанках цари женились. Любовь к французам была, это вы правы. Но мы, дворяне наши, любили их только потому, что с ними особо соприкасались. Они для нас вроде прекрасной дамы были. С немцами-то общались непосредственно, а француз за вами; француз – настоящий иностранец, к нему через всю Европу надо переть. Когда Наполеон к нам пришел, что вышло? Вода и кислота. Не соединилось, синтеза не вышло. Мужик мгновенно в леса ушел, потому что француз для него – цыган, европейский цыган.