Алые погоны (повесть в 3 частях)
Шрифт:
— Конечно!
— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.
— Привыкли чужими руками жар загребать.
— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят, — прибегали и из младших рот, — «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно
Сразу просыпались все, поднимался шум, и дежурный офицер не без труда успокаивал прыгающие на кроватях фигуры, — нельзя было допустить нарушения распорядка, но, черт возьми, как быть строгим, когда от радости самому хочется обнять каждого из ребят?
Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением проводил глазами уплывающую картину — он не успел сделать даже наброска.
Капитан Боканов вышел в тамбур. Проводница, широко улыбаясь, кивнула головой в сторону ребят:
— Эти настоящими людьми будут… Такие не оскорбят при посадке!
Сергей Павлович подумал: «Сколько еще работы впереди, чтобы они стали „настоящими“», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но раздумал, — не хотелось надоедать замечаниями.
Братушкин оставался верен себе: он и здесь «фасонил». Без шинели, выпятив грудь, он то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной, запорошенной снегом крышей, на крыльце которого виднелась ватага ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова поднял бинокль к глазам.
«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с проводницей, — упустишь такого из поля зрения — фанфаронишка получится…»
— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к воспитаннику.
— Почему позировать? — Юноша смутился и поднялся с подножки в тамбур.
Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дому, получает ли письма от матери. Мать Саввы, рядовая колхозница, пользовалась среди земляков большим уважением.
— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.
— Конечно, — ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. — Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме один мужчина… — Он замолчал, задумчиво глядя на бегущие мимо поля. — Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.
— Станете офицером, будете больше помогать ей, — подбодрил капитан.
Савва благодарно улыбнулся.
— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.
Поезд, замедляя бег, взбирался на подъем. Одолев его, пошел вдоль берега реки, скованной льдом.
Боканов возвратился в вагон. Снопков громко и весело кричал:
— Внимание, граждане, сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу вас, Зяблик, подойти поближе, — обратился он к Суркову.
Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь
— Следующий номер — клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.
Хохот, возгласы, возня, шум… Они были пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками, и ни кители, ни длинные брюки с лампасами не изменяли их природу. Вволю нахохотавшись, немного даже устав от смеха, притихли. Начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дому.
…Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца-генерала:
«Вот кончим, сынок, войну, приеду к тебе, обниму крепко-крепко. Мы ведь теперь с тобой соратники… Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали, — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не сможешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.
Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо. Теплая волна охватила сердце юноши. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака и одеколона…
Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни, проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятье, неужели повредили легкие?» Он угрюмо хмурился и рассеянно перелистывал страницы.
Ковалев забился в угол и, покусывая нижнюю губу, думал о Галинке: «Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за что не скажу о нем, признание оскорбит ее. Да я и не смогу выразить словами то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы она гордилась мной».
Володя увидел себя в бою… Как Николай Гастелло, он направляет горящий самолет на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Он исполнит свой долг!.. «Иначе он и не мог поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.
Внезапное воспоминание обожгло Ковалева, — ведь и отец его получил смертельные ожоги, протаранив машину врага! Володя широко раскрытыми глазами смотрел в окно, не замечая мелькающих столбов, целиком уйдя в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе не знал, что Ковалев сочиняет стихи, — никто, кроме его самого близкого друга — Семена Гербова.
Если бы имел я десять жизней, Все бы десять Родине отдал!.. —