Америка каждый день. Записки натуралиста
Шрифт:
— Ну, мне отсюда видно. Если заплывут, я в свисток свистну.
Свобода. Laissez faire.
Они уже отгуляли свое, отбуйствовали. В прошлом веке — во времена Дикого Запада, в 30-х годах нынешнего — при гангстерах. Поняли, что так дело не пойдет, что надо сдерживаться. Надели на себя смирительную рубашку. И закостенели.
Казино в узде, разрешены в не многих штатах. В Неваде, где расположен Лас-Вегас, разрешили, чтобы как-то поднять штат из скалистой дикости за счет налогов с игорных доходов. Да и от людских глаз он подальше, спрятан
Остались пистолеты — можно легко и недорого (от 60 до 200 долларов) купить настоящий огнестрельный, надо только предъявить удостоверение личности. Но поди выстрели — по судам затаскают. Один стрельнул в грабителя — тот по уголовной линии получил срок, зато по гражданской выставил встречный иск — пулей повреждена моя коленка, потерял работоспособность, плати содержание по гроб жизни.
За словоупотреблением приходится следить. Хочется сказать по-простому: «негр», а не моги. Соблюдай «политическую корректность». Иначе сочтут за расиста, мракобеса, а то и в суд потянут. Сказать и «черный» нельзя, надо — «афроамериканец». Нельзя «индеец», надо — «коренной американец». Вот «белый» сказать почему-то можно, хотя надо бы «евроамериканец». Опять-таки дискриминация. Непонятно только, против кого. Они уже запутались в своих щепетильностях.
Голых по телевизору вырезают. Один раз только в мотеле во Флориде глубоко за полночь наткнулся на откровенный порноканал — откуда он взялся? Может, хозяева-индейцы просто для гостей крутили? А так нигде — ни-ни, и не надейся. Разве что кафе разрешены, где бабы на постаменте вокруг железного шеста вьются и себя по задам хлопают, а мужики смотрят. Строгости и с алкоголем, за наркотики наказывают даже за употребление…
А мы, русские, как раз сейчас и гуляем. Наше время пришло. Дикость, разгул, полное раскрытие всех гулятельных сил. Потом, наверное, тоже смиримся.
Окошечком почты заведует симпатичный подтянутый мужчина с усами. По виду лет под сорок. Стоя в небольшой очереди, я с удовольствием наблюдаю за почтарем. Работает он споро, с ответственным видом и с каким-то подъемом. Ясно, что происходящее ему нравится — он не задерживает посетителей, ловко время от времени набирает что-то на компьютере, точно дает сдачу.
У нас люди в почтовых окошечках другие — чаще всего женского пола, расплывшиеся, замедленные. Вид у них такой, как будто они хотят показать, что им все это на фиг не нужно, что они здесь временно, случайно, что они заслуживают большего.
Глядя на усатого, я невольно сравниваю своего почти ровесника с собой.
«Согласился бы я поменяться с ним жизнями? — спрашиваю себя. — Ведь будешь американцем!»
И отвечаю себе: «Нет».
Я залетный, пожить в Америке для меня — приключение. Приехал и уеду скоро. Будут потом еще какие-нибудь приключения.
Придя к такому выводу, я проникаюсь даже сочувствием к работнику. Хотя и у него, при взгляде на русский адрес на толстом многосодержащем конверте, мелькает, наверное, сочувствие ко мне.
В аэропорту Кеннеди разрезаю ножницами кредитную карточку VISA, половинки вкладываю в конверт. Без нее не дали бы напрокат машины, на которой добрались из Индианы в Нью-Йорк, поэтому и держал ее до последнего момента. На заранее приготовленном листке написано: «Карточка мне больше не нужна в связи с отъездом обратно в Россию. Полагаю, за мной долгов не числится. Спасибо».
Предыдущую ночь пришлось поволноваться, кружа по Бруклину в поисках мотеля подешевле. Нашелся такой — подешевле: с темным фойе, мрачной негритянской физиономией за толстенным бронированным окошком, еле держащимся крючком на двери, отвратительной желтой простыней, колючим солдатским одеялом. Всю ночь не спал, выглядывал в окно: боялся за машину.
Утром, при свете, у регистратуры на стене обнаружилась табличка: «1 чаc — 7 долларов, 2 чаcа — 10 долларов, ночь — 30 долларов». Прощальную американскую ночь нам с женой, четырехлетней дочкой и семнадцатью тысячами долларов в карманах довелось, оказывается, провести в негритянском почасовом борделе.
Напоследок в зале ожидания покупаю в ярком киоске газету «Уолл-стрит джорнел». Мне нравится сидеть с ней закинув ногу на ногу, разбираться по старой памяти в таблицах акций и на самом деле что-то понимать. Непривычно, что вокруг скапливается уже так много русских…
В иллюминаторе мелькают и скрываются очертания Нью-Йорка. Год назад, впервые завидя их с высоты в июльском золотистом мареве, я чувствовал себя Колумбом.
Почему-то русское написание слова «Нью-Йорк» очень напоминает его силуэт. «Н» и «Й» — это небоскребы, черточка между ними — мосты над проливами. В английском слове New York ведь нет черточки. И вместо башенок у него какая-то рюмка. То же самое со словом «Москва». Прямо видишь Кремлевскую стену и бублики. Но это, конечно, совпадение.
Один из курсов у меня назывался «Проблемы морали в русской литературе». Изучали Достоевского, Толстого и Солженицына. По первым двум писателям был промежуточный экзамен. А к конечному экзамену, 17 мая, я придумал такой вопрос: «В „Раковом корпусе“ Солженицын описывает людей, стоящих перед лицом смертельной болезни. Каковы различия в их отношении к болезни и лечению; какие моральные сдвиги и изменения во взглядах на жизнь они испытывают? Какому герою вы лично симпатизируете?»
Сюзи Тизман на трех страницах прилежно разобрала персонажей, а под конец вдруг пишет: «У меня у самой смертельная болезнь. Но хотя я и страдаю, я нахожусь в привычной обстановке, с друзьями и людьми, которых люблю. Я не оторвана от них. Я по-прежнему продвигаюсь к чему-то в жизни. Я получаю хорошее образование и в целом счастлива».
Хотел сначала у подружки ее спросить, что с ней такое, да передумал. Неудобно. Тихая такая девочка, симпатичная, латиноамериканского какого-то происхождения. И чему я ее мог научить?