Аморт
Шрифт:
Когда мы проснулись, они лежали, прижавшись друг к другу, поджав под себя пальцы.
Светало, задувало прохладой. Я высунул голову в окно: деревце проплывало со сведенными над головой ладонями, зацветающее. Деревце русской литературы. И закрыл глаза, и затих.
Глава восьмая
В Дели поезд приходил в шесть утра. Все, что находилось в вагоне - от вещей до людей, - было тщательно завернуто в непроницаемые чехольчики
Будто чья-то незримая рука вынула нас из вагона и повела по городу.
Наш самолет вылетал коротко за полночь. Эти восемнадцать часов до отлета оказались дольше этого бескрайнего месяца.
Еще в Лахман-Джуле, листая путеводитель, мы наметили только два места для посещения, чтобы не утонуть в этом, как нам представлялось, гигантском кишечнике. Взяв рикшу, мы направились к первому.
Благо, безоблачно, иначе бы мы не увидели купол этой лингамной красно-кирпичной споруды с надрезом бойниц и татуировкой по венчику. Башня стояла, рдея с востока своей домогольской эпохой, обнесенная крепостной стеной с запертыми воротами. Еще не было и семи. Мы отвильнули и пошли вдоль стены по кругу.
Пробираясь сквозь заросли, мы углядели с прогалины уходящие вниз холмы, покрытые бесчисленными руинами.
Неподвижные терракотовые костры руин - от взметенных до неба до рассыпанных жаром - на зеленом, под голубым.
И безлюдье - не здесь и сейчас, а вообще - от начала времен и вовеки. И стеклянно-прозрачная тишь. Лишь цикады.
Мы пробирались от руины к руине сквозь заросли по узеньким тропам, по которым, казалось, эпохи никто не ходил. И тишина кралась за нами, заглядывая через плечо в лицо.
И все росло это странное чувство от этой крадучись нас обступающей вечности. Вечности на иголках.
Безликое странное чувство. Не счастья, не боли, не сна, не тревоги. Не вместе. Не грязь. И не белый. А бездонная близь этой тайны щемящей - во всем. В ветке, в тропке, в руине, в той иссиня-черной, с очами на крыльях, кроящейся бабочке, в Ксении - с бесконечно плывущим из глуби веков поворотом ее головы.
И чувство это все усиливалось. И эти тихие, неподвижно сидящие под деревьями руины людей, которые изредка нам попадались.
И те спящие археологи, которых мы увидели, войдя в часовню, чей вход был непролазно завален свежесрубленным колючим кустарником: они лежали на спине, в сумрачной прохладе, с узкими щелочками меж неплотно прикрытых век.
И та белоснежная, непостижимо текучих размеров корова, лежавшая в замкнутом дворике кладбища на бугрящихся волнах могил с полустершейся вязью санскрита.
В этом йодово-матовом свете. Растворяющем время, как сахар. Как время, нас кладя за щеку безъязыких безгубых руин.
Мог ли этот мир быть создан мыслящим существом, я думал, взбираясь по узкой винтовой лестнице, внезапно оборвавшейся стрельчатым
Ангелок выпорхнул из бойницы - там, из башенки за листвой. Кем всполошенный? Ксения. Машет мне из проема, присела в таком же воздушном огрызочке, как и мой. Красно-желтом, окисленном.
А мысль прерывиста. И черновична. А вот "черновики чувств" - не скажешь.
Ангелок подлетел, сел на ветку. Тот ли? Розовый чепчик на голове и крылья набросил, как шаль. Обманчиво. Чувство обманчиво. То есть текуче. Потому и сохранно. Майя-Лила. И безотчетно. Ах как долго она вышивала. Не та. Не другая. Ни для кого. Чувство жизни. Фантомное чувство. Без жизни.
Взлетел, лжесвидетель. И проем опустел.
Вышла из башни, идет по тропинке, нагнулась, камешек подобрала. Воздух как в целлофан обёрнут. И свет из него - руинный. Как глаз затуманенный, с теплым руинным зрачком. И никого за ним, тишь.
Выходя на шоссе, мы впервые подняли голову к небу: солнце было в зените, - но которого дня?
Притормозивший у наших ног трехколесный велосипедный рикша бегло заговорил на английском, немецком и хинди одновременно, взявшись нам показать старый город. Этот крепкий черно-белый (бермуды и майка) парень с живым губастым лицом отер нами тьму и один переулок, дворик и тупичок. Этот делийский Джаянт знал, кажется, больше, чем всё обо всем. Под конец мы въехали в какой-то глухой, сужающийся отросток, и колеса, шаркнув по стенам, застряли. Дальше мы шли пешком, подворотнями.
Маленький безлюдный дворик. Часовня. Исчезает в соседнем доме. Выходит, говорит: подождем. Сидим на ступеньках часовни.
Я спрашиваю, слышал ли он о библиотеке Акаши. Вообще спрашиваю, не имея в виду Дели. (В том разговоре с Амиром я не понял его: это было не в Дели, где, по его словам, нет ничего, кроме рынка.) Да, говорит, недавно я возил туда одного англичанина.
Я смотрю на Ксению, она на меня. Ну что? Да, говорит, сейчас, мне кажется, да. А ты? Да, говорю, любопытно. Далеко это, спрашиваю. Он наклонил голову, прижмурил глаз: еще семьдесят рупий, итого триста семьдесят. Из двери вышел старик с ключами, дожевывая чапати. Пожертвовали ему на часовню и пошли со двора.
Прошло уже около часа, как я сидел на скамейке под деревом, напротив библиотеки, дожидаясь Ксению.
Еще подъезжая, и чем ближе, тем отчетливей, я чувствовал это внутреннее сопротивление, всё во мне пятилось от этого шага. Не боязнь узнать что-либо пугающее. А унижение жизни, недоверие к интуиции, ко всем органам чувств, которые росли со мной, продвигаясь, уж как могли, по часовой стрелке природы. А теперь будут вынуждены косить в сторону, на незримый, да и существующий ли, магнит.