Анархисты
Шрифт:
– Широко шагаете, доктор, – хмыкнул Соломин. – Даже смешно как-то.
– Смейтесь, смейтесь, мы тоже посмеемся после вас, – Турчин взглянул в глаза художника, отраженные в зеркале заднего вида, и снова обратился к отцу Евмению. – Либерализм и большевизм – главные соперники анархического коммунизма на правом фронте. Большевизм – полумертвая сила, и либералы, таким образом, представляются нам, новым правым, главной напастью. Либерализм навязывает свое видение человека, провозглашая царство индивидуализма в мире и тем самым лишая человечество какой-либо социальной структуры. Либерализм питает буржуазность и убивает коллективизм. Предшественник либерализма Адам Смит утверждал, что у торговца нет родины, ибо он селится везде, где умножается его прибыль. Либерализм уничтожает народы, полагая конечной целью создание общества, совпадающего с рынком, где коммерческие ценности становятся единственными. Господство
– Как убоги эти ваши социальные сказки, – буркнул Соломин и включил дальний свет. – Благодаря таким басням в двадцатом веке десятки миллионов людей легли в землю, чтобы удобрить ее для прорастания подобных бредовых идей. Но ничего, кроме бурьяна, не выросло.
Турчин не реагировал на слова художника и продолжал:
– И теперь о главном в существе современности. Интернет есть следствие и причина социального инстинкта человечества. Открытые технологии, социальные сети – прообраз структуры будущего общества. С одной стороны, Интернет взялся из ниоткуда, из требования надежности, из идеи взаимозаменяемости и взаимопомощи, осуществляемой между единицами информационной структуры. С другой стороны, мировая сеть явилась воплощенным в реальности социальным инстинктом, заложенным в нас и позволившим человечеству оказаться в будущем. Стирая границы между государствами, Интернет сохраняет национальную своеобразность и уникальность личности. Сеть – лучший инструмент для совместного труда и борьбы против буржуазной доктрины коммерческого либерализма. Волей-неволей весь мир, покоренный сетью, оказывается подчинен эволюции в сторону горизонтальной системы самоуправляющихся регионов, населенных бесклассовыми федерациями трудящихся. Это все равно как если бы человек-человечество оставил бы свой вертикальный скелет, который подавляет низы – двигательные его опоры, и приобрел бы новый горизонтальный – птичий остов, позволивший бы ему, человечеству, летать… Эх, да что говорить, сеть – идеальный способ создания некогда утопического союза эгоистов, о котором мечтал Чаусов. Разумеется, в его времена такие чудеса были немыслимы и непредставимы. Хотя Чаусов верил, что когда-нибудь, когда человек изменится, станет чище, умней, такой анархический союз возникнет естественным образом.
– Родовое общество состояло не только из помогающих друг другу индивидов. Оно еще состояло из родов, кроваво враждующих друг с другом на протяжении веков… – сказал Соломин, сворачивая с объездной дороги вокруг Весьегожска на Чаусово.
– Вражду родов проще прекратить, чем вражду индивидов. В трущобах Мумбая, засыпанных мусором, живет около миллиона человек, и на каждые полторы тысячи жителей приходится одна уборная. При этом люди там составляют очень дружный социум и процент счастливых людей там выше, чем в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Это и называется «парадокс трущоб».
– А, наконец-то я вас понял! – воскликнул Соломин. – Вы весь мир предлагаете превратить в трущобы. Какая великолепная мысль!
– Умрите, несчастный. Не утруждайте свой высокохудожественный мозг непосильными задачами, – ответил ему Турчин и снова обратился к священнику. – Наша цель в том, чтобы народ наконец стал узнавать себя во власти. Один из близких нам примеров справедливого устройства общества – греческий полис, в котором свобода была продуктом сознательной работы объединенного народа, добивавшегося реализации своей воли в вязкой среде противодействия аристократии и капитала. Чаусов делает попытку решения капитальной проблемы анархизма: каким образом можно осуществить абсолютную свободу индивида, то есть его полную независимость от внешних человеческих установлений. Григорий
– Вы еще молоды, Яков Борисыч, – сказал вдруг проснувшийся от начавшейся на бездорожье качки Дубровин. – И вы не привиты курсом истории КПСС. Иначе бы вы не испытывали такого энтузиазма при изучении политических теорий.
– И я! И я! И я того же мнения, – пропел Соломин.
XXXIII
– Вот она какова, красавица наша, – говорил Турчин, заходя к Дубровину, который позвал его пропустить по рюмочке на сон грядущий. – Видели вы, как назюзюкалась эта Грета Гарбо Весьегожского уезда? Глаза бы не глядели.
– Уж лучше алкоголь, чем наркотики. Это я вам как врач говорю, – зевнул Дубровин.
– Она, видите ли, предлагает мне стать ветеринаром. Что, коллега, не желаете ли присоединиться ко мне лечить Белок и Стрелок? Отдохнем от людей, а? От такого племени – художников и наркоманов – уж точно впору отдохнуть. Эскапистское трусливое сознание. Вместо того чтобы изменять мир, они бегут на край Вселенной и желают отдыха. Притом ладно бы не отсвечивали и стремились слиться с пейзажем – нет, им непременно нужно заявить о своем превосходстве, влезть на пьедестал, объявить свой внутренний мир единственно верным образцом для развития мира внешнего. Навязывая свои нездоровые фантазии разуму других, они требуют для себя почета и уюта. В этом подлинная суть художественного метода – властвовать над зрением и умами, прославляя себя как святошу. Или страдальца – судя по вот таким ничтожным созданиям, которые выдают за страдания пьянство, похоть и самодовольство…
– Мне трудно сейчас быть неголословным, – сказал зевая Дубровин. – Но, поверь мне, ты не прав. Ты невзлюбил его за что-то, чего сам не понимаешь, а ее и вовсе понапрасну клянешь. Она бедная, несчастная девушка, заслуживающая всего лучшего, и сострадания в первую очередь.
– Бросьте, самая что ни на есть развратная девка, пустая и злобная. Владимир Семеныч, когда вы видите пустое существо, неизвестно чего ради и притом за чужой счет живущее, почему вы должны испытывать к нему сострадание большее, чем к той же Жучке, которая хоть и ничтожна, но за корку сторожит лучше охранной сигнализации?
– Что же ей делать, милый мой? – всплеснул руками Дубровин. – Удавиться, что ли?
– Работать. Санитаркой, медсестрой, уборщицей, кем угодно, лишь бы помощь была обществу.
– Твоими устами мед пить, – вздохнул Дубровин, разливая коньяк. – Ты как вундеркинд – много разумного толкуешь, но на практике беспомощен, как и другие дети… Не обижайся. Многое ты верно излагаешь. Особенно то, что общество разобщено хуже некуда и неспособно самому себе сочувствовать. Здесь я согласен. В обществе проводимость боли настолько низка, что это приводит к угрозе существования его организма…
– В том-то и дело! Ужас в разомкнутости, разобщенности частей общества, через которые должен быть проложен системный путь реакции. Рабочий неспособен сочувствовать чиновнику. Чиновник неспособен сочувствовать продавцу или таксисту. Научный работник абстрактен для нефтяника. Полицейский и водитель-дальнобойщик предельно абстрактны друг для друга. Кроме отсоединенности периферической системы управления есть не меньшие проблемы с центром обработки сигналов. Проблема в его принципиальном бесчувствии. Если мозг лишь только приказывает частям тела, не реагируя на их обратные сигналы, то рано или поздно он утрачивает с ними какую бы то ни было связь по причине их физического уничтожения. Мы – тело социума – неспособны испытывать боль, и, следовательно, у нас нет механизма запуска инстинкта самосохранения. Так что собой представляет общество, находящееся в таком состоянии? Сколь долго может продлиться его существование?
– Согласен, – вздохнул Дубровин. – Что ж, выпьем за наше безнадежное дело!
Старый доктор опрокинул рюмку и, поправив очки, печально сказал:
– Одна из самых ужасных фотографий, которые я в своей жизни видел, – это фотография камбоджийца, насаженного на кол, после того как ему была введена доза морфия. Через несколько минут человек должен умереть от кровотечения, открывающегося в результате разрыва внутренних органов. Но на его устах при этом застыла удивительная, почти блаженная улыбка. Это и есть иллюстрация нашего общества… его тела.