Анархисты
Шрифт:
Сразу Соломин решить не мог. Проверил повязку, свитер почти не намок.
Пост ГАИ. Инспектор занят фурой, просматривает накладные…
Километров через двадцать Соломин решил бросить машину. Остановился на аварийной полосе. «А как сам? Стоять и голосовать? Кто меня подберет? Брошу машину и отойду подальше…»
Передумал. Объехал Серпухов по бетонке, поворот на Балабаново, свернул на Гавшино. Хоть и приличный крюк, но нельзя было и думать, что повезет раненую через город, – вдруг кто-нибудь на перекрестке заметит… А если очнется?
Проехали совхоз «Красный Октябрь», и девушка опять застонала. Открыл окна, чтобы ветер засвистал, забился в салоне и не
Шла вторая неделя июня, и хоть воздух был легкий, за день прогревался сполна, но вечерами набирался росистой испарины, и разлетевшиеся за окном заливные луга (в обычных обстоятельствах появление их за окном всегда радовало душу: «Дома! Дома!») в низинках уже были накрыты кисеей тумана. Соломин остановился на обочине, закрыл окна, снял с себя свитер и набросил на девушку.
Отчаяние охватило его. Ну как же так?! Он так долго лелеял свой покой. Так сторожил его и пестовал, а тут на тебе: на заднем сидении чужой машины стонала и скрипела зубами нечаянная жертва.
«Добить и сжечь в машине!» – подумал Соломин и замычал: «Если ж он не скулил, не ныл, пусть он хмур был и зол, но шел…»
– Но я-то не жертва… – тряхнул он головой, освобождаясь от наваждения.
За Тимшином потянулось капустное поле, на котором там и тут еще возились работники. Ряды лохматых зеленых кочанов, стоявших на высоких кочерыжках, побежали веером и сменились лиловым глянцем краснокочанной, скороспелой.
«Помрет – так и ладно, похороню по-человечески, крест поставлю… А свидетельство о смерти кто выдаст? – думал лихорадочно Соломин. – Тогда без креста, тайно. А машину куда? Машину не сожжешь, в болоте не укроешь. У меня и гаража-то нет – можно было бы спрятать, потом разобрать, утопить по частям. А если машина угнанная? Нет, помирать ей не годится…»
Он снова остановился, обернулся:
– Слушай. Ты держись. Скоро дома будем.
Она застонала.
– Зовут тебя как? – спросил вдруг Соломин.
– Отвали, – ответила она едва слышно.
III
Прошло три года.
Было восемь утра, когда к весьегожскому пляжу – километру широкой песчаной полосы вдоль Оки – начали съезжаться первые купальщики. Скользнув в колею, велосипед увяз шинами в подушке пыли и понемногу выбрался к спуску на берег. Засученная штанина замерла над «звездочкой», Соломин соскочил и повел велосипед вдоль берега, жмурясь на низкое солнце, в лучах которого различил силуэт своего приятеля Дубровина. Доктор смотрел на сильное раскатистое течение сияющей реки и расстегивал брючный ремень.
Крупнолобый, с морщинистой шеей в вороте белоснежной рубахи, загорелый, губастый, с блестящей лысиной, под которой собирались складки, когда он думал или спорил, с серебряной планкой усов и в очках, роговых, – сильные стекла их делали его печальные, умные глаза еще более выразительными своей чернотой, – да еще обладавший тихим, мягким голосом, Дубровин на всякого нового человека производил впечатление мямли. Но пациенты, медсестры, санитарки слушались его беспрекословно. Руководитель Весьегожской больницы и медчасти санаторно-лесной школы в Чаусове – деревне, отстоявшей от Весьегожска на шесть километров по лесному бездорожью и восемь километров по реке, Дубровин был человеком твердым, решительным, действовал быстро и точно. Со всеми в окрестностях – и с начальством, и с дачниками, и с местными жителями – он был на короткой ноге, все считали своим долгом чем-нибудь ему услужить, и не
– Скажи мне, Владимир Семеныч, – начал Соломин, когда торопливо шагнул за Дубровиным в воду и поплелся по мелководью; течение здесь было быстрое и идти было нелегко, будто кто-то прихватывал снизу ноги. – Представь, полюбил ты женщину, много трудился для своей любви, а она не только не отозвалась на преклонение, но стала пользоваться твоими чувствами, ничего не давая взамен. С одной стороны, нет для тебя ничего ценней, чем покой; с другой, привязанность – и телесная, и душевная – хоть и будоражит, но дает особенное чувство жизни. Как бы ты поступил в таком случае?
– Проще пареной репы. Вот Бог, а вот порог. Пускай идет на все четыре стороны. Не то у самого шапка загорится.
– Да, да… Ты прав: страсть есть сущность обжигающая, но она пожирает личность дотла. Ум требует поберечься, но отпустить ее выше моих сил. Да и куда ей деваться? Ни кола, ни двора. Натура ее тебе знакома: нормальный человек споткнется, так упадет с высоты своего роста, а такие, как она, – те в пропасть падают.
– Что ж поделать? Купи ей комнату в пригороде, устрой на работу, дай денег на первое время и – «С Богом, Параска, я и двери отчиню».
– Хорошо, пусть у меня найдутся и деньги на комнату, и на работу я ее устрою, но что мне с собой-то делать? А вдруг потом в жизни никакой любви не прибудет?
Дубровин что-то ответил, но налетел из-за поворота катер и заглушил его слова; первая, самая сильная волна хлынула приятелям в грудь, и они поплыли – Соломин кролем, Дубровин брассом; Соломин скоро перевернулся на спину, а Дубровин дотянул до бакена и поплыл обратно. Они вышли на берег и сели на прохладный еще песок.
– Насильно мил не будешь, – сказал Дубровин, вынув кисет и принявшись набивать трубку. – Но надо, Петя, рассуждать здраво. Чувство твое тебя погубит. Случись со мной такое, я бы долго не терпел.
Ему вдруг показалось, что он немилосерден с другом, – замахал рукой с горевшей спичкой и сказал:
– Впрочем, любовь сильней всего на свете. Может, любовь – единственное время, что дано человеку, чтобы быть живым.
Друзья обсохли, взяли одежду и обувь, поднялись с велосипедами на тропинку и стали одеваться, отряхнув с ног песок.
– С тобой такого приключиться не может… не могло… это закон мироздания. Не со всякой натурой случается то, что она не способна вынести. Но скажи мне, что Кате делать в одиночку? Она же бедолага по сути, я… мы… она сама восстала из мертвых, поднялась из ямы, могилы. Да не во мне дело! Она и сейчас норовит ринуться под откос, а если отпущу ее – пиши пропало. Я уж нарочно второй месяц ей денег не даю…