Анатолий Мариенгоф: первый денди Страны Советов
Шрифт:
«В Пензе бессмысленно грабят все магазины на Московской улице. “Жги помещичьи усадьбы!”, “убивай буржуев!”. И жгут. И убивают всех, кто “подлежит уничтожению”. Ведь нет уже ни судов, ни судей, ни тюрем, ни полиции. “Всё поехало с основ”, как хотели того Шигалев и Верховенский».
Лотти (подходя, озираясь). Вот и Россия… родина катаклизма. Я лично больше всего боюсь приехать в Москву к шапочному разбору, к последнему акту исторической трагедии. А ещё хуже – после того. Я знаю только одно, что большевизм – это нечто неповторимое. По крайней мере, в ближайшие два-три столетия.
Арбатов. А я лично другого мнения, миссис Кервэлл: я думаю – повторимое. И не в столь далёком будущем.
Лотти. Серьёзно? И вы полагаете, что мы с вами не опоздаем в Москву?
Арбатов. Я думаю, что опоздать в Советскую Россию гораздо меньше шансов, чем в некоторые королевства или империи. Собираясь туда, неожиданно можно очутиться… в республике! И не исключена возможность, миссис Кервэлл, – даже в советской республике!
Глава вторая
Первые шаги в литературе
Отцы и дети
Напрямую об этом нигде не говорится, но вполне возможно, что разочарование Бориса Михайловича в отце, прокутившем семейное состояние и равнодушном к будущему детей, пробудило в нём чрезмерную любовь к сыну. Что бы Толя ни делал, отец всегда пытается быть на его стороне, старается понять.
Вот несколько случаев, помогающих разобраться в отношениях Бориса Михайловича и Анатолия Борисовича.
Эпизод первый, о котором мы уже упоминали, – про уволенную няню. Маленький Толя играет с мячиком, тот закатывается под диван. Юнец не хочет лезть сам и заставляет пожилую женщину. Старушка отказывается – и тогда Толя кричит матери: «Убери!.. Убери от меня эту старуху!.. Ленивую, противную старуху!..» Поведение, мягко сказать, безобразное. И вместо того, чтобы отшлёпать сорванца, отец рассчитывает бедную женщину; правда, понимая свою несправедливость, даёт ей «наградные» – три золотые десятирублёвки.
Эпизод второй – про первые шаги в литературе. Ребёнок с восьми лет начал «точить серебряные лясы». Склонность к поэзии проявилась у Толи рано, благо в доме водились книги не только классические, но и современные. Институтцем же он всерьёз увлекается Блоком, пропускает через себя стихи Маяковского и приносит отцу свою первую поэму. Борис Михайлович прячет улыбку и слушает выступление сына:
Тебе, любви поборница святая, Тебе, наложница толпы, Тебе, за деньги женщина нагая, —Осанна и цветы!«Примерно после четвертой-пятой строфы отец стал слегка позёвывать, всякий раз прикрывая ладонью рот.
– Тебе скучно, папа?
– Если говорить по правде, – скучновато.
– Не нравится?
– Нет, не нравится.
– Почему?
– Как тебе сказать… Видишь ли…
Он подбирает слова, пощипывая свою чеховскую бородку:
– Видишь ли, это что-то лампадное… семинарское…
Отец очень не любил попов.
– И почему “гетера”? Уж если ты хочешь писать об этих женщинах, которых, по-моему, совсем не знаешь, то называй их так, как они называются в жизни: проститутки. Есть и другое слово – простое, народное, конечно, грубоватое, но точное по смыслу. Ну и употребляй его. Пушкин в таких случаях ничего не боялся. А поэму свою так и назови: “Гимн бляди”. По крайней мере, по-русски будет. А то – гетера!.. Наложница!.. Осанна!.. Семинарщина, Толя, бурсачество. И откуда бы?» 47
47
«Мой век…». С. 164–165.
Мы-то можем сказать, откуда – из Игоря Северянина, из его «Сонаты» (1911):
Каждый вечер вы веете мимоВ тёмном платье и с бледным лицом,Как гетера усладного Рима,. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Я всегда вижу только ваш профиль,Потаённо-печальный овалИ в Магдалах ли вас, на Голгофе ль,Только, помню, когда-то знавал.<…>ИЗдесь и гетера, и Магдала (родина Марии Магдалины, о которой у Мариенгофа будет целая поэма), и Голгофа (с которой поэт будет рифмовать свою фамилию и свой творческий путь). «Гетера» или на худой конец «куртизанка» – самые распространённые поэтизмы Северянина 48 для определения прекрасных дам. У нашего героя даже интонация северянинская.
Однако вернёмся к теме отцов и детей. Не остановившись на разборе текста, отец отвёл сына в кафешантан, где полуголые шансонетки пели похабные песенки. Юный Анатолий, помимо того что не воспринимал музыку (он считал, что это просто шум), был шокирован размалёванными женщинами. Он тянул отца за руку и молил покинуть весёлое заведение, но Борис Михайлович был твёрд и упрям и хотел довести свой урок до конца.
48
Надо сказать, суждение отца подействовало на поэта. Он так решительно отошёл от своего юношеского увлечения, что практически не писал о Северянине – ни в стихах, ни в прозе, ни в публицистике (что самое удивительное!), ни в мемуарах. Разве что опосредованно, через Николая Клюева, подтрунивающего над Сергеем Есениным: «Чувствительные, Серёженька. Чувствительные стишки. Их бы на веленевой бумаге напечатать, с виньеточками: амурчики, голубки, лиры. И в сафьян переплесть. Или в парчу. И чтоб с золотым обрезом. Для замоскворецких барышень. Они небось и сейчас по Ордынке да на Пятницкой проживают. Помнишь, как Надсона-то переплетали? А потом – Северянина Игоря, короля поэтов. Вот бы, Серёженька, и твои стишки переплесть так же» («Мой век…». С. 373).
Урок пошёл не впрок. Как писать стихи, юноша усвоил. А вот шансонетки запомнились надолго и вызвали нешуточный интерес. В середине двадцатых годов Мариенгоф окажется в Париже и посетит знаменитое кабаре «Moulin Rouge». В 1930-е годы сам возьмётся за написание игривых песенок. Вот, например, несколько фрагментов из «Романса Нины»:
Я твоя девочка, Я твоя крошка, Любишь ли, милый, Крошку немножко?<…>Тонкие ручки, Резвые ножки, Любишь их, милый, Множко?.. Немножко?..Милый, мой милый, Резвые ножкиПо горной дорожке, Где маки цветут, К счастью, мой милый, С тобой убегут.Эпизод третий – про безумное время.
«Я перешагнул порог – отец вдруг рассмеялся в голос. Это было ему свойственно – сердиться, улыбаться или смеяться на свою мысль.
– Чему это ты, папа?
– Да так. Вспомнил один курьёз. Видишь ли, в Риме в преддверии собора Святого Петра стоит конная статуя императора Константина.
– Что же тут смешного?
– Этот Константин приказал повесить своего тестя, удавить своего шурина, зарезать своего племянника, отрубить голову своему старшему сыну и запарить до смерти в бане свою жену… Вот за это он и попал в герои! Даже в святые. И не он один.
Я вернулся в комнату, почувствовав, что отцу хочется поговорить.
Он закурил.
– Так вот, мой друг, – всякий век чрезвычайно высокого о себе мнения. Так и слышу, как говорили в восемнадцатом: “В наш век! В наше просвещённое время!” Потом в девятнадцатом: “Это вам, сударь, не восемнадцатый век!” Или: “Слава богу, господа, мы живём в девятнадцатом веке!” И так далее, и так далее. А нынче? Бог ты мой, до чего ж расчванились! Только и трубят в уши: “В наш двадцатый век!”, “В нашем двадцатом веке!”. Ну и простофили!.. Дай-ка мне, пожалуйста, лист бумаги.
Я дал.
– И перо!
Я обмакнул в чернила и подал.
– Спасибо.
– Ты что, папа, завещание, что ли, писать собираешься?
Он молча положил лист на колено, согнутое под одеялом, и размашисто крупными буквами вывел:
“Я – Борис Мариенгоф – жил в XX веке. И никогда не воображал, что мой век цивилизованный. Чепуха! Ещё самый дикий-предикий”. И протянул мне записку, делово (sic!) проставив день, число, месяц, год, город, улицу и номер дома.
– У меня, Толя, к тебе просьба: вложи это в пустую бутылку от шампанского, заткни её хорошенько пробкой, запечатай сургучом, а потом брось в Суру.
– Слушаюсь, папа! – ответил я с улыбкой. – В воскресенье всё будет сделано.
– Может быть, кто-нибудь когда-нибудь и выловит». 49
49
Там же. С. 170–171.