Анатолий Жигулин: «Уроки гнева и любви…»
Шрифт:
Вопрос первый: отношение читателя (аудитории) к поэту.
Поэзию тех лет потом стали называть «эстрадной». Этот термин, как и большинство наших литературных терминов, не отличается точностью. Эстрада — это нечто совсем другое, что–то развлекательное, с эстрадой ассоциируется что–то исполнительское, заученное, а тут почти импровизация. «В Политехнический! в Политехнический! По снегу фары шипят яичницей. Милиционеры свистят панически. Кому там хнычется?! в Политехнический!.. Ура, студенческая шарага!..»
С таким азартом можно устремляться на вечевую площадь, а не на театральное представление. Поэтические вечера тех лет начинались задолго до встречи поэтов с аудиторией. Не читатели и слушатели
Вопрос второй: отношение поэта к читателю (аудитории).
Тут и подавно не было никакого личностного отношения, тут было своего рода единоборство собственного, подчиненного толпе «я» с этой же толпой. «Галерка», «джемперы», «пиджаки», «третья с краю, с копной на лбу», «синий свитерок»… Разве это читатели? Нет, это признаки людей из толпы, прохожих, проезжих, то есть случайных. Улица обладает удивительным свойством: на улице мы не замечаем людей, когда они есть, и сразу же их «замечаем», когда их нет, когда улица пустынна.
Неличностное отношение никогда не может быть ни длительным, ни надежным, и это очень своевременно уловил А. Вознесенский: «Ура, эстрада! Но гасят бра. И что–то траурно звучит «ура». И стихотворение–то названо: «Прощание с Политехническим», и напи–сано–то оно в начале шестидесятых.
Конечно же, легче продекламировать прощание, нежели проститься всерьез и навсегда. «Тысячерукий как бог языческий Твое Величество — Политехнический!» Этот бог дал резонанс твоему голосу, и твой голос был услышан. Однако бог оказался временным, нужным, но временным. И как остаться со своим голосом наедине? Кто теперь услышит? Жутко. Непривычно. И здесь труднее всего пришлось тем, кого больше всех обласкал уходящий в отставку веселый языческий бог.
Тяжело было идти вперед, эстрада как бы прилипла к ногам, словно тяжелый пьедестал, и следовало или оторваться от нее и сразу же оказаться на непривычном уровне остальных, наедине со своим собственным естественным голосом, или остаться на ней, бронзовея в собственных глазах, но кричать свои стихи уже вдогонку…
Мне кажется, такой дерзкий по молодости Евтушенко на сей раз не рискнул, остался бронзоветь на месте, а потому его голос с каждым годом, несмотря на все его отчаянные усилия, звучал все глуше и глуше — вроде бы из далекого далека.
Анатолий Жигулин, как мы уже говорили, приехал в Москву в шестьдесят третьем году, когда литературный бум уже миновал свою пиковую отметку, хотя об этом подозревали пока еще немногие. Жигулин принимает активное участие в литературной жизни столицы, нередко выступает и на поэтических вечерах. Жигулин писал и читал свое, заветное, без оглядки на «тысячерукого бога», и каждый о чем–то задумывался, о своем, лично, и возникало к поэту личностное отношение. И для Жигулина сидящие в зале были не «джемперы», «пиджаки» или «свитерки», а люди, которых каким–нибудь краем да задела война и другие жизненные испытания. В стихах было все просто, почти буднично…
…А хлеб несли из хлеборезки. Был очень точно взвешен он. И каждый маленький довесок Был щепкой к пайке прикреплен.И
Простая, вечная, жестокая, но справедливая истина: работа — хлеб. Нелепость таится не в самом этом принципе, а в его искажении. Стихи Жигулина не возбуждали, но глубоко западали в душу. Немел «тысячерукий бог». А Жигулин продолжал рассказывать, все так же буднично и так же просто:
Обрушилась глыба гранита — И хрустнула прочная каска. Володька лежал в забое Задумчив и недвижим. Лишь уцелевшая чудом Лампа его не погасла И освещала руки С узлами набухших жил...Эти два стихотворения («Хлеб» и «Обвал») вроде бы никак не связаны тематически. В первом речь шла о цене хлеба, а во втором — о гибели молодого парня. Потом о нем будет сказано: «Володька был славный малый, задиристый и упрямый. Он даже в большие морозы ходил — нараспашку душа… А из далекого Курска Володьке прислала мама красивый, с оленями, свитер и вязаный теплый шарф…» Но это потом, а сначала: «И освещала руки с узлами набухших жил».
Нет, значит, не зря жил на земле Володька, не зря ел хлеб… Я думал о том, что все мы — Хорошие, сильные люди, Что здесь мы еще построим Прекрасные города. Отыщем счастливые жилы И золота горы добудем, Но вот возвратить Володьку Не сможем мы никогда…Самые сокровенные думы «не о золоте–серебре», самое дорогое на свете — человеческая жизнь. Построим прекрасные города, добудем горы золота… Все это нужно, но это не главное, главное — жизнь, главное — работа и хлеб, главное — справедливость. Но Жигулин не морализует, он не открывает вечных истин с глубокомысленным видом, он обнажает эти истины в нашей повседневной, будничной жизни и тем самым делает их доступными каждому в каждый час его жизни. В этом, наверное, и заключается подлинный демократизм чувств и мыслей художника. Вот это и было то новое, что шло на смену «Политехническому», прощание с которым было обусловлено самой жизнью, а не литературными интригами тех, на кого не распростер свою щедрую длань «тысячерукий языческий бог».