Анатомия любви
Шрифт:
В тот день, и в следующий, и потом Роуз больше не упоминала о другой семье Артура. Я ожидал, что она снова подойдет ко мне – извиниться, все разъяснить, поделиться со мной своей скорбью. Однако на ее маленьком лице, выражавшем лишь внимание и заботу, не было и следа яростных мгновений, пережитых в спальне. Она походила на одного из тех завсегдатаев ночных клубов, которых вызывают на сцену, гипнотизируют, заставляют кудахтать курицей или лаять собакой, а потом отправляют обратно за столик, и они решительно ничего не помнят. Меня поражало и задевало то, что она способна спрятать свои откровения, словно иголку в стоге сена, однако должен признать, что я был благодарен ей за это. В кого превратилась бы Роуз, освободившись от пут своей обычной сдержанности? Я боялся ее. А так, обнаруживая меня распростертым перед телевизором, она позволяла себе лишь высказываться по поводу глупости телепередачи. Хотя могла бы вцепиться мне в плечо своими маленькими крепкими пальцами и сказать: «Ты никогда не уважал то, во что я верила. Ты выбалтывал семейные тайны чужакам. Ты принимал наркотики. Ты всей душой отдался другой семье».
Однако,
В субботу, через неделю после моего возвращения, был устроен небольшой прием в мою честь. Понятное дело, то была идея Роуз. Она всю неделю побуждала меня встретиться с людьми, на глазах у которых я рос, которые присылали мне подарки и поздравления с днем рождения, пока я был в Роквилле, и вот теперь они хотели разделить с нами радость моего освобождения. Роуз, верный друг с твердыми принципами, ощущала, что просто обязана показать меня друзьям, и я подозреваю, она, семейный стратег, вполне сознавала, что день в кругу семьи и старинных друзей заставит мужа расчувствоваться, заполнит парящее сердце Артура тяжким грузом совместного прошлого. В тот день я покинул свою комнату, чувствуя, что сегодня, быть может, я выйду из дома сам, прогуляюсь, куплю книжку. Это чувство росло и крепло в груди, но я продолжал лелеять эту иллюзорную возможность, как хрупкое яйцо, которое боишься раздавить. Роуз уже отправилась в супермаркет за едой, а Артур, в коричневых штанах и футболке без рукавов, хмуро уставившись в ковер, возил по гостиной старый, похожий на торпеду пылесос.
– Собираем всю старую гвардию, – сказал он, перекрикивая рев пылесоса. – Здорово, правда? – И он комически поднял бровь, приглашая меня разделить его иронию, причину которой отказывался объяснить.
О, меланхоличные друзья моих родителей! Ольга и Лео Гринблад, Миллисент Белл, Том и Натали Фостер, Гарольд Штерн, Джеймс Брюнсвик и та, на ком он был женат в данный момент, Конни Фауст, Ирэн и Альберто Николози. То были люди, которых я знал всю свою жизнь, знал лучше (по крайней мере, общался регулярнее), чем моих школьных товарищей или моих далеких, раскиданных по стране родственников. Если бы я женился, то эти люди, друзья родителей по Коммунистической партии, сидели бы, улыбаясь, на складных стульях на светской церемонии, а если бы я умер, то именно их усталые, слегка встревоженные глаза наблюдали бы, как мой прах разносится по ветру. В старые времена, то есть старые для меня, а для них – время крушения надежд, я слушал их странные дискуссии на ежемесячных встречах и играл роль слуги, расхаживая по прокуренной гостиной с подносом салями и сыра. Потом меня отправляли в свою комнату с бутылкой содовой «Канада драй» и небольшой бирюзовой тарелкой с миниатюрными крендельками. Это их лица улыбались мне из-за свечей на именинном торте; их поношенные туфли и массивные коленки были выстроены в ряд под обеденным столом, куда я заползал в надежде поймать укатившуюся брюссельскую капусту. Это их голоса, их ароматный трубочный табак царили на заднем сиденье нашей старой машины во время поездок по стране; их именами были подписаны поразительно безвкусные поздравительные открытки. Это друзья моих родителей, давая отдых ногам, пили итальянский кофе после полной переживаний субботы, когда помогали чернокожим пикетировать «Вулворт». Именно они навестили меня перед отъездом в Роквилл, пожимали мне руку, всматривались в мое лицо, передавали выдуманные пожелания от своих детей, с которыми я не потрудился сдружиться. Мой отец, отгораживаясь от реальности своей жизни, не поощрял меня заводить друзей среди детей его друзей: «Дружи с настоящими людьми. Забудь об этих „красных“ детях». Но меня и не требовалось расхолаживать.
Чтобы уберечься от глубокой травмы, которую, как я чувствовал, нанесет мне этот импровизированный прием, после долгого, тягостного завтрака я покинул родителей и закрылся в своей комнате – комнате мальчишки десяти-четырнадцати лет, которая начала выдавать о моем физическом «я» больше нелицеприятной правды, чем смогла бы какая-нибудь рубашка или ботинок. Я дремал, читал и соображал, что бы надеть. Прием был назначен на три пополудни – время, когда никто не надеется на серьезную еду. По мере того как час близился, я начал всерьез размышлять о том, в чем выйти к гостям. Роуз унесла почти всю мою старую одежду, однако оставила синий костюм, купленный на выпускной. Я надел белую рубашку, узкий черный галстук и этот самый костюм. У меня в комнате не было зеркала – единственное зеркало в доме было на шкафчике с аптечкой, – однако мне удалось рассмотреть свое призрачное отражение в оконном стекле. Костюм был заметно мал: пиджак сжимал плечи и грудь, брюки слишком обтягивали бедра, короткие штанины едва прикрывали лодыжки. То, что я увидел, наполнило мою душу чувством неизъяснимой тревоги. Этот тесный синий костюм внезапно поставил меня перед фактом, что годы ушли.
Я лежал на кровати, теперь уже полностью одетый, глядел в потолок и поглаживал узкий галстук. Галстук совершенно вышел из моды, однако я сомневался, что мои родители или кто-нибудь из их друзей обратит на это внимание. Эти люди сознательно презирали моду и вещи. Например, Артур только недавно выяснил, что «телеужин» [11] – это необязательно еда под телевизор. Я задремал. Пока я спал, пришли несколько гостей. Я мог бы проспать весь день, если бы мать не разбудила меня.
11
Полуфабрикат мясного или рыбного блюда с гарниром, который разогревается прямо в упаковке для экономии времени.
– Дэвид? – прошептала она сквозь дверь.
– Я готов, – ответил я. – Они уже пришли?
– Можно мне войти? – Не дожидаясь ответа, Роуз вошла, нарушив неписаные правила нашего дома. На ней было бледно-зеленое платье с U-образным вырезом и зеленые с белым туфли. В руке она держала стакан виски с водой, обернутый салфеткой. – Ты надел костюм, – сказала она, закрывая за собой дверь.
– Какая наблюдательность, – отозвался я.
– Слишком жарко, Дэвид. А костюм с шерстяной ниткой. Смотри, как ты вспотел. Почему бы тебе не снять это старье и не обтереться как следует мокрым полотенцем?
– Нет, я останусь в костюме, – решительно заявил я, демонстрируя свое чувство долга, которое так ценили мои домашние.
Прозвучал дверной звонок. Я услышал из гостиной знакомые голоса. Смех. Высокий и захлебывающийся, похожий на уханье совы. Затем мужской голос – Гарольда Штерна – произнес:
– Нет. Смеяться пока рано. Это еще не самое смешное.
В ответ на это снова раздался смех, сквозь который прорвался женский голос:
– Какая разница, самое это смешное или нет. Мы ведь уже смеемся.
– Ладно, – сказала Роуз, бросив испуганный взгляд на закрытую дверь, – ты отлично выглядишь. Но почему бы тебе не заглянуть в ванную и не умыть лицо?
Что касается самого приема, он прошел настолько гладко и без происшествий, что его вовсе могло бы не быть. Никого не посетила неожиданная мысль, никто не сказал непроверенного слова; никто не напился и не переел; никто не смахнул по неосторожности сигаретный пепел на ковер. Мне позволили выпить достаточно, но не так, чтобы опьянеть. Меня подвели к дивану и усадили рядом с Миллисент Белл, которая в последнее время помогала мне поступить в Университет Рузвельта. Меня также вовлекли в разговор с Гарольдом Штерном, который мог бы предложить мне работу в Объединенном профсоюзе рабочих швейной и текстильной промышленности. Однако я не сделал ничего, чтобы извлечь выгоду из их благосклонного внимания. Они были со мной, потому что я был единственным ребенком Роуз и Артура, потому что в прошлом я так безмолвно и так мило подавал копченое мясо во время партийных собраний, в лучшие деньки их жизни.
За окнами не спешило темнеть, и казалось, что прием в мою честь никогда не закончится. Что можно, а что нельзя спрашивать о моем длительном отсутствии было совершенной загадкой для верных друзей моих родителей. Самым глубоким вторжением в личное пространство, на какое они отваживались, были сердечные слова «Добро пожаловать домой», которые были бы куда более уместны, если бы я вернулся после двухлетнего изучения генетики социализма в Ленинградском университете. Даже те, кто писал мне и присылал подарки во время моего пребывания в Роквилле, избегали упоминаний об истинной причине моего отсутствия. Неужели они боялись того, что может нечаянно отразиться в их глазах при упоминании моего заключения, – слез или, может быть, насмешки? Или же они уважали горячее желание моей матери, чтобы в тот вечер все-все в мире было совершенно нормально, насколько это вообще возможно? История задолжала Роуз обыкновенную вечеринку, и даже дети друзей моих родителей твердо вознамерились избегать любых болезненных воспоминаний. Мередит Тарновски, наконец похорошевшая в свои шестнадцать лет, обладающая притягательностью девушки, чья сексуальность носит пока чисто гормональный характер, только что вернулась домой после нескольких недель, проведенных на Кубе, где работала на уборке сахарного тростника и посещала лекции. Она часто оказывалась рядом со мной, рассказывала о Кастро, которого я на самом деле любил, хотя и не с той всепоглощающей страстью, что Мередит. Ее темные глаза блестели, от ее нежной кожи веяло ароматом пены для ванн, солнце Гаваны придало мягким волоскам на руках оттенок платины. Я опрокидывал один стакан джина за другим, размышляя, не задумывалась ли эта вечеринка для того, чтобы я прервал долгое воздержание и затащил Мередит в свою комнату.