Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:
В гастрономе заправляла маленькая мафиозная группа сибиряков. Дали поработать на ящиках только три дня: получив деньги, помню, я тут же купил черного хлеба и два плавленых сырка. Купленное сразу же и съел, боже, как я ел, — вкусно! и как сытно!.. Квадратный в плечах сибирячок, увидев мою оголодалость, плеснул мне полстакана портвейна для согрева. Я выпил. И еще ел. До конца. Когда отряхнул крошки с куртки, отер рот и встал, я был просто счастлив. Я не озлобляюсь от мытарств, это жизнь. Но устаю: уже тикают часики. Уже их слышно. Зима еще впереди, а меня, слабого в тот год (после психбольницы), пугала даже осень — холодная и ветреная. Ночевал на Курском вокзале; это несладко, если каждую ночь. Спал, свесив голову. Сидя.
Не скажу, что
И я тут же забыл благость, как только однажды по выходе из церкви (прямо на улице) наткнулся на пожилую женщину, на старинную свою любовь — она ахнула, узнала меня! Назвала меня по имени-отчеству, а я, смеясь, поправил, сказал, что теперь уже просто Петрович. Она, кажется, решила, что я маскируюсь. Для нее я все еще был непризнанным писателем, скрытно изучающим, как она считала, людей и их нравы. Людей, перенесших в пожилом возрасте болезнь. Или переживших смерть своих близких. (Людей, что стали в наши дни посещать церковь. «Да. Я такая. Хожу теперь и молюсь...» — сообщила со вздохом.) Она, и точно, не была таким уж исключением. Еще пять лет назад она и ее стареющие сверстницы воевали в разного рода советских комиссиях, в профкомах-месткомах, но чем ближе к пенсии, тем ближе к болезням и к молитве. Зато ее читательский интеллект навсегда там и застыл — в прошлом. (Когда-то давно она читала мои рукописные повести, одну или две.) Так что, бедная, все еще думала, что меня вот-вот напечатают, признают. Я тут же сел на ее хлеб и пригрелся. Вечерами к ней приходил взрослый сын, меня, понятно, невзлюбивший (за бомжовые ботинки) и выставивший «писателя» из дому недели через две. Но две недели морозной осенью — это четырнадцать дней! Я успел взбодриться. Так много лет помнившая меня и верившая в мой талант милая женщина не захотела (не решилась) со мной спать, сказав, что ей пятьдесят семь (чуть старше меня) и что постель уже не волнует. Это удивило. Но упростило наши отношения, сделав ее хлеб для меня не горьким, не жестким. Добрая душа. Когда ее сын меня выставил, я уже смотрел орлом.
Окрыленный тем, что меня могут любить за прошлое, я теперь припоминал на жесткой скамье Курского вокзала не людей, не их лица, а номера их телефонов. (Нет записной книжки. Жаль.) На последней страничке «Бесов» обнаружились сразу семь или восемь номеров, случайных, наспех записанных, и я стал названивать. Вокзальное развлечение! — старые знакомцы, увы, припоминали меня кое-как, а вспомнив, вяло спрашивали, как дела. Да и телефоны за годы поменялись. И возраст уже поджимал. Чаще всего интересовавший меня человек давным-давно куда-то переехал. Или вдруг чужой голос отвечал — он умер, она умерла, а я, уже приободренный переломом осени (голодные, как и нищие, чувствуют осеннее солнце первыми), удивлялся нечутко и еще переспрашивал:
— Да ну?
Голос возмущенно повторил:
— Что значит: да ну?!. Я же вам ответил: он умер.
Все еще с малой степенью меланхолии, я даже присвистнул в трубку:
—
— Давно.
— Надо же как!..
Та добрая душа, женщина, что помнила былую любовь (нечаст случай!) и у которой я ел и спал две осенние недели, подвела меня как-то к шкафу. На тремпелях, среди прочих тряпок, показала мне болтающееся с краю серенькое пугало. (Когда-то здесь забытое.)
— Твой старый пиджак,— сказала.
Я тотчас его пододел: осень мягчела, а все же по ночам морозцы. В пиджаке и обнаружился, в кармане, томик, начало «Бесов», как завет писателя — писателю. Звони, мол. (Последняя страничка с номерами телефонов.) Так возник из небытия Лисюнин. Игорек. Кандидат наук. Полусвихнувшийся от холостяцкой жизни и подозрительный. Разумеется, случай пустой. Но когда звонить некому, позвонишь и Лисюнину.
Ища повода (почему, собственно, я объявился после стольких лет взаимного молчания), я все нажимал на его здоровье. Вроде как волнуюсь и беспокоюсь. Вроде, мол, таков наш возраст — Лисюнин может вдруг умереть.
Я переспрашивал:
— Нет, ты правда здоров?
Я объяснял озабоченное волнение тем, что вчера во сне увидел его, моего бывшего приятеля, — увидел отчетливо и узнаваемо. Потому и звоню. Он мне приснился в виде немецкого военнопленного, которого охранники гнали через какую-то узкую-узкую трубу...
В следующий раз (я позвонил) Лисюнин приснился мне в виде кролика. Я пространно объяснял ему о кролике, с трудом пробирающемся через узкий-узкий лаз. Человек (его подсознание) и в снах начеку. Тоннель говорит о смерти. В наши дни это знает всякий. Лисюнин тоже должен бы знать. В очередную ночь (очередной сон) человек-хорек бежал вниз по узкому водосточному желобу...
Мои звонки и сама тематика ему, похоже, поднадоели.
— Послушай, — сказал Лисюнин ворчливо. — Тебе вообще что-нибудь, кроме меня, снится? Хоть иногда?..
— Пойми, друг мой, желоб узкий. Как тоннель. А ты, в виде хорька, бежал вниз, вниз... все время вниз! — подчеркивал я, быть может, слегка перебирая голосом в заботе.
Хорек ли сработал? — не знаю; Лисюнин наконец услышал, клюнул и потеплевшим голосом признался, что сон мой его обеспокоил.
Но здоровье у господина Лисюнина было отменное. И с работой у него все в порядке. И деньги какие-никакие. Даже подмосковная дача у него была, куда я, по приглашению, и приехал на электричке уже к вечеру. Оказалось, что старый холостяк Лисюнин женат. (Да и был ли он свихнувшимся холостяком — не спутал ли я с кем?) Отопленная зимняя дача, хлопочущая жена, не богатый, но милый уют, — меня растрогало, я дал уговорить себя остаться еще на ночь и вновь поутру чудесно позавтракал.
От длительного недоедания в тот день кружилась голова (нормально), но, плюс, я стал плоховато видеть — наткнулся на шкаф, на стол. Это дало Лисюнину повод попытаться пристроить меня до лета в некий дом для слепых и полуслепых, где его жена работала бухгалтером. Но пока милейшая жена Лисюнина созванивалась и тревожилась (паспорт, сразу ли мне ехать, кто поедет поводырем и прочее), эти дни, целых три дня, я волей-неволей прожил у Лисюниных и отъелся. И, конечно, уральский организм воспрял. (Мне много не надо, три дня.) Так что поутру, когда предстало явиться к слепцам, я прекрасно все видел.
Встретила меня дряхлая, желтая лицом старушенция с подвязанной челюстью. (Как бы только из гроба.) Она сразу же плохо на меня посмотрела. «Сюда. Сюда иди...» — Слепцы в большой комнате (она же столовка) лепили ощупью какие-то серые картонные коробочки. Мы проследовали мимо, после чего старуха провела меня в узкую-узкую комнату, тоннель, где тянулись их унылые постели. Я, увы, видел до мельчайших подробностей. Как гравюру. Тем не менее рядом со старухой я шагал слепо, как в густом тумане. Никогда не забыть, как она прошамкала: «Вот ждесь шпальня. Дверь ужкая...» — а я решил, что пришла минута испытания, расставил руки и кое-как упал.