Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:
— Ну-ну, — сказал я. — Глупости, Веня. Не надо тебе это, Веня, зачем?..
Я обнял его за плечо и повел к окнам. (Я пытался вспомнить, где, в какой из квартир я оставил тот, немецкий альбом с двумя картинами Вени?)
— Просторно здесь, а?
— Очень! — восхитился Веня.
В этой моей квартире настолько просторно, что можно ходить взад-вперед и не чувствовать достаточно далеко отнесенных стен, ходить, не чувствуя стен, а, Веня?..
На кухне тем часом варилась картошка. Мы затеяли в шахматы. (Активный контакт.) Меж одним ходом на доске и другим я возвращался к кастрюле, пробовал, тыкал ножом, следя,
Венедикт Петрович спал, а я слонялся туда-сюда по квартире с улыбкой и с легкой озабоченностью: спит!.. Было мало столь одностороннего, сонного его счастья; что за счастье без слов? Но и будить Веню я не смел.
Он проснулся только к десяти вечера.
— Хорошо у тебя! — были первые его слова, и я, тоже в дреме, мигом скатился с соболевского дивана, встал.
Мигом же разогрел на сковородке, и вот, обретенное время, мы с Веней, два Петровича, поели домашней еды: крупные картошки с постным маслом, с луком. Поговорили. Потом телевизор. Я увлекся зрелищным историческим фильмом, а Веня смотрел в окна дома напротив.
Фильм Венедикту Петровичу был скучен, а чужие ночные окна нет.
— Поздно уже. Люди не спят. Ссорятся, — сообщал мне Веня.
И еще:
— На втором этаже танцуют, хочешь глянуть?
Телевизор Венедикт Петрович мог видеть и в больнице. С куда большим интересом он наблюдал диковинную ему живую жизнь.
— ... Мебель рассматриваю. Давно я не видел штор! Светильники. Какие разные стали теперь деревянные кровати. А диваны! Я даже пуфик видел.
— Что?
— Ну, пуфик. Стульчик без спинки, молодой парень сел на него и обувается. Шнурки завязывает.
Веня помылся. Великолепная ванная комната Соболевых, с зеркалами, с простором — Вене и полежать бы в ванне, в ласковой воде, но понежиться он уже не способен. Отвык. Все наскоро. Маечку надел. Ростом брат высок, как и я. Глаза у него — нашей мамы. Зато на правом боку характерные отцовские родинки в россыпь.
Лет восемь назад был плох, без сознания, лежал на больничной койке пластом, а я хочешь не хочешь к нему зачастил — переворачивал брата с боку на бок, от пролежней. Одной из этих родинок, крупной и заметной, на правом его боку вдруг не стало. Похоже, я ее стер, снял начисто больничной простыней и самой тяжестью переворачиваемого Вениного тела: стерлась и нет ее. И не подумаешь, что была. Только тонкий красный следок на боку, ожог не ожог. Я тогда же спросил лечащего — мол, родинку брату сорвал. Что теперь? Врач махнул рукой: «А! Пустое!..» — О таком сейчас, мол, и говорить нечего, мелочь; и правда, подумал я, что ему наши родимые пятна?
Венедикт Петрович переоделся в чистое, а я, уже готовый, сообщил ему про заключительный наш сегодня переход по коридору: спать мы идем в третью квартиру — да, тоже моя. Там, Веня, уже приготовлено. Всегда там сплю. (Каштановых. Маленькая.)
— Мы уходим, Веня.
Ухо-ооди-иим! Слышишь? — Венедикт Петрович кивнуть кивнул, но никак не мог уйти из замечательного светлого мира Соболевых. Не мог оторваться. Он даже вернулся через комнаты в кабинет. Стоял, смотрел на кресло, в котором недавно дремал. (Нам помнится, где мы сладко спали.) Подушки в креслах.
— О ком ты? — спросил Веня.
Его опять потянуло к полке с альбомами живописи.
— Веня. Мы уходим.
Испугался: совсем уходим?.. На лице Венедикта Петровича смятение. Он никогда больше в этот прекрасный мир уже не вернется, почему? Почему люди уходят? — детский вопрос, недетский испуг.
Венедикт Петрович шагнул к книжным шкафам ближе. Подрагивающую руку он то протягивал к золотистым за стеклом переплетам, то опускал. Я слышал, в каком он волнении.
— Что? что, Веня?
Молчал.
Тогда я ткнул рукой в яркие альбомы:
— Да. Замечательная живопись! Некоторые из них, из этих альбомов твои, Веня.
Брат глянул на меня чуть удивленно. И... кивнул. Он (человек согласный) всегда мне верил: да... да...
Я достал с полки, протянул ему:
— Твой. Это ты рисовал.
Венедикт Петрович держал альбом с репродукциями, не смея глазами пробежать название. Он читает, но не прочитывает, говорил врач. (Как и все люди, ответил я лечащему врачу тогда.)
Я достал с полки еще один альбом, вынул из ряда. (В идеальном случае немцы могли разыскать и издать несколько собраний моего брата) — я вложил еще один в его дрожащие руки.
— Это тоже твои рисунки, Веня. Твой альбом.
Я дал и третий.
— Тоже твой.
Он прижал их к груди; большие громоздкие издания торчали углами в стороны, как бы в неловких мальчишеских руках. Но Венедикт Петрович удержал их, не выронил, слепо смотря вокруг себя глазами, полными счастливых слез.
Ночь (у Каштановых) прошла спокойно: кровать для Вени, сам на раскладушке. Но рядом. Братья. Пятьдесят пять и пятьдесят два. Жизнь удалась, что там!
Днем гуляли, вывел Веню за корпус общаги — на аллею. Коробки домов, серость мегаполисная, скучновато и грязновато, асфальт выщерблен (а если чуть дождит, не пройти, кроме как в обход) — зато простор! Зато людей никого: только мы с Веней. Часа два гуляли, дышали. Потом я давал обед. Смешно! Замятов Василий с ходу в разговоре пообещал мне кусок мяса, да вдруг после пожалел (с кем не бывает). Вроде как смерзлось мясо, пристало куском, не оторвать — морозильник весь смерзся, извини, Петрович. Но я ему простецки: давай, говорю, Василий Андреич, я приду с ломом. Расковыряю. Что ж мне брата сосисками кормить? теми же, что в больнице?..
Веня смотрел телевизор, я сготовил — вермишель с мяском на столе с пылу, с жару. А чай у тебя на славу! — сказал Веня, заслышав запах и не отрываясь от голубеющего экрана. (Еще бы. У Соболевых всегда отменный чай.) Поели и, конечно, оба расслабились, покой, мир, животы трудятся, час плотского счастья. Венедикт Петрович в кресле, что напротив телевизора, а я на диванчике лежал. (И тоже посматривал на экран искоса.) Но вот, чувствую, устал и ноги я уже поджимаю, бочком лежу, старичок-с, тело отдыха просит...