Андрей Курбский
Шрифт:
— Поезжай тотчас, Иван, — попросил он, и голос его был такой незнакомый, что Мошинский ничего не стал переспрашивать и быстро вышел.
Когда во дворе ему седлали коня, подошел Семен Климов, спросил, насупясь, шмыгая носом:
— А меня куда же? На службе княжьей эти заразы сожгли, а вы тут…
Мошинский резко к нему обернулся, и Семен осекся.
— Иди с глаз княжьих, — зловеще сказал урядник Миляновичей и поправил саблю, — а то как бы он тебя из своих рук не уложил. Ты мальчонку Бутенецких палкой убил, как говорят крестьяне. Иди отсюда прочь, пока я тя!..
Он сделал шаг вперед, и Семен Климов, огромный, как лошадь, отшатнулся, сутулясь, отступил, отошел боком, скрылся за конюшнями.
А
Не стало князя Курбского, не стало ни титулов, ни званий, ни богатства одежды, ни крепости имения, даже имени не стало родового — ничего, кроме песчинки внутри того, что зовется телом, или еще глубже, Внутри того, что было сутью его как земного человека. Он не смог бы этого ни понять, ни рассказать, но он чувствовал это так же непреложно, как свою руку, вытянутую вдоль тела. Он смотрел в окно, как постепенно меркнет майский день, край неба за тополем еще долго светился мягко–золотисто, а зенит, из которого пала песчинка роковая, постепенно лиловел, там проступали влажные созвездия и одна голубая звезда мерцала, не приближаясь и не удаляясь, и звали ее Сатурн.
Зашла жена, постояла, спросила:
— Чего это ты на Ивана так крикнул? Я даже испугалась. И Семен Климов — чего он не так сделал? Его ж сожгли. — Он не отвечал, не поворачивал головы. — Я его велела накормить, сидит в людской, брагу пьет. Но я не за тем — хочу в Ковель съездить, к сестре. Тебе ничего там не надо?
— Нет.
— Может, принести чего?
— Квасу бы…
— Ты ж знаешь, что мы ваш квас не варим, не пьем. Это покойный твой Тишка–повар умел квас делать русский. Хочешь браги?
— Нет…
— Хочу в Ковеле бархату купить, желтое платье, дать отделать по вороту. Тебе оно нравится?
— Что?
— То, что я надевала, когда Казимир Хмелевский, пан львовский, к нам приезжал. Помнишь? Надо свечи велеть зажечь… Ну я поеду завтра пораньше, приеду к пятнице. Хорошо?
— Да, да…
Она ушла, где-то во дворе молодо рассмеялись женщины–служанки, где-то стучала телега на железном ходу, покрикивал возчик, мелькнула на вечерней заре тень крылатая — ворона пролетела, и опять — рассмеялись во дворе люди — сидели, верно, на завалинке и на ступенях крыльца, а вечер был светлый, теплый и нежный. Все это было так просто, хорошо и понятно, кроме песчинки крохотной со звезд, которую никому не дано вынуть или увидеть. Но она была. Может быть, старец Александр ее вынет? Или хоть отсрочит это. Одна надежда на его приезд. Если Иван поторопился, то завтра к вечеру, нет, к обеду может его привезти. Надо лежать и ждать.
Спать теперь было бессмысленно — мало времени осталось. Теперь надо было доделать все, что не успел, откладывал или не желал делать раньше, когда болел или был здоров, когда на землежил. А сейчас он был уже не на земле и не на небе, он сам не понимал где, это не имело названия на человеческом языке. Он плыл, лежа на спине, избегая, как мог, камней на шивере, на порогах, камней–мыслей, и, отдаваясь течению, следил только за ощущениями–воспоминаниями, которые медленно плыли в облаках прошлого над головой. Так он плыл когда-то на плоту с плотогонами по Каме, сплавлялся вниз к Волге. Это было после взятия Казани, когда его оставили замирять черемисов в Заволжье на целый год, а весной по половодью они спускались вниз на ладьях вместе с плотами
Он закрыл глаза и ощутил холод половодной дикой реки с лоскутами снега на обтаявших берегах, и шум воды, и бесконечные ельники на буграх, и закат — слюдяной, тоже дикий, как тягучий гнусаво–тоскливый напев плотовщиков–черемисов, которые ворочали весла–рули на носу и на корме плота. Бревна были связаны вязками из тальниковых прутьев и лыка, и от свежесодранной коры горчило во рту, а в ящике с песком Васька варил на костерочке кулеш — кашу с уткой, которую сам убил из лука в камышах. С едой тогда было плохо, и с одеждой тоже — за осень и зиму они обносились донельзя. Тогда царь Иван любил его. Тогда он мог хоть каждый день идти на бой спокойно — верил, что смерти для него нет. Не головой, а всем телом, нутром спокойно ощущал, как ощущают это деревья, цветы, птицы. Они никогда не думают об этом, потому что они — это сама жизнь и есть. И дети тоже не думают, ничего не боятся. Дети главное чувствуют.
…Под Коломной был смотр ополчения, и отец впервые его взял, было ему тогда лет восемь; там и других много собралось мальчишек, серьезных в час, когда смотрели они с бугра и на дерево забравшись, как отцы их, военачальники, выводят своих воинов и проходят строем конным перед царским воеводой Большого полка князем Овчиной–Телепневым–Оболенским. Андрей не влез на ветлу смотреть: ему отец, как и сыну князя Ивана Кубенского [234] Федьке, поручил стоять с конями свиты, со стременными в седлах, верхами, и они гордились этим и были молчаливы и тихи. Был день летний, безоблачный, желтоватая пыль от проходящих сотен замутняла даль. Чем-то не понравились воеводе Оболенскому воины ополчения князя Кубенского, и он вызвал его и кричал на все поле, а Иван Кубенский стоял потупившись, красный и опозоренный, и не смел слова возразить. Андрей оглянулся на его сына Федьку и отвел взгляд: Федька сидел в седле так же прямо, но побелел, сжал дрожащие губы, и глаза его были полны слез.
Ветер на дворе стих, ночь стояла светлая от лунного зарева за садом, опять расщелкались соловьи, и ему хотелось уйти от этого, от зеленоватого квадрата, который наливался розоватой мутью, как прорубь, в которую плеснули крови… Он закрыл ладонями лицо, вдавливая пальцы в закрытые веки.
Ему жаль было Марию Козинскую, немолодую уже женщину, потерявшую все, потому что она захотела стать, как Бируте, бессердечной и соблазнительной и повелевать стихиями тела и духа. Она, как рассказала Александра, четырежды вытравливала плод, чтобы не потерять гибкости девической — не иметь больше детей, лишнюю заботу. А теперь ей осталось одиночество в ее имении, медленное беспощадное старение, страх перед ночной тьмой: ведь те, кто ворожат, сходят с ума рано или поздно. Зачем, Мария, ты сделала это с собой? Он простил ей: сейчас ничто его не удивляло и не волновало — ведь все равно по–своему она любила его сильно, но все это осталось там, где недолговечно дышит и горит плоть.
Еще более жаль несчастную Ирину, первую жену; как-то он прикрикнул на нее, и рот ее искривился плачем, глаза испугались, закосили, и она протянула, дрожа, руки, точно защищаясь от удара, хотя он никогда ее не бил. Лучше б он ее бил, чем то, что сделал с ней… Но и это сейчас непоправимо.
Что же еще можно сделать? Александра не знает про смертоносную песчинку, она в Ковеле развлекается от скуки больного этого имения, но приговор церковного суда может быть утвержден и гражданским судом, и тогда ее и детей выселят отсюда силой. Только король, если захочет, защитит их. Курбский сел с усилием, осторожно спустил нош; он решил встать и написать королю. Он долго не мог зажечь свечу: не попадал кресалом по кремню. Он зажег две свечи и сел писать, хотя кружилась голова.
Птичка в академии, или Магистры тоже плачут
1. Магистры тоже плачут
Фантастика:
юмористическое фэнтези
фэнтези
сказочная фантастика
рейтинг книги
Офицер
1. Офицер
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Барон ненавидит правила
8. Закон сильного
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Комендант некромантской общаги 2
2. Мир
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
Леди Малиновой пустоши
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Возрождение Феникса. Том 2
2. Возрождение Феникса
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
И только смерть разлучит нас
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы.
Документальная литература:
военная документалистика
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
