Английская лаванда
Шрифт:
– Блевандо! – выпалил Перси.
Мальчики прыснули со смеху. По-прежнему держа гребень, М. разворошил прическу школьного отщепенца.
– С кем ты общаешься?
– С теми же. Пол Штайн и Натан Гардинер. Сам знаешь, выбор невелик.
Услышав знакомые имена, Мередит поморщился: «Это несерьезно. Они ничего не понимают». Старшему уже довелось бывать в круге Клайва, и садовая голова Гардинер, «грабельки-удобрения-душистый горошек», спортсмен-любитель, мастеривший чучела птиц, раздражал его сильнее остальных своей правильностью, какой-то несвойственной детям хладнокровной разумностью. Ничего-ничего, недолго одногодкам осталось вместе кататься на качелях. Пусть К. действительно скорее переедет, а там можно будет влиять на него через миссис
Когда отходил поезд в столицу, играли громкий марш.
Клайв всегда собирал чепуху. Швейные ножницы, миниатюрные книжечки с цитатами мудрецов, жемчужины рассыпавшегося мамочкиного ожерелья, выцветшие фотографии и пожелтевшие письма, открытки незнакомых городов.
«Что он держит в своей шкатулке сейчас? – гадал Мередит. – Замаранные чернилами стихотворные каракули? Или, может быть, свои баснословные писательские гонорары? Или скрипичные струны да конский волос смычка – что там может понадобиться его даме?» Клайв женился на музыкантше, когда ему было двадцать, и проклятые женатики до сих пор были вместе.
(Мой) Клайв спал глубоким летаргическим сном в раздельной супружеской спальне, либо прерывистым в гостиничных комнатах, либо чутким на бежевом сиденье автомобиля, и, проснувшись, скидывал с себя (мои) липкие пальцы, длинные музыкальные щупальца, сердито бормоча: «Отстань, Перси, это же сон».
Он плелся в ванную, щуря заспанные подслеповатые глаза, и включал воду, и под воду располагал тяжелую непроветренную голову. Там М. цеплялся водой за его волосы фамильного цвета воронова крыла, и просачивался под кожу мутью поэзии, тягой к странствиям, тоской по изяществу.
Названый брат раскидывал по плечам мокрые полотенца, выжатые углами щупальцев, покуда призрачный выдуманный Перси мог хоть так его обнимать. А затем глядел на несуществующего Мередита, любовника пиковой дамы, рыжегривого львенка, рыцаря-кулинара; К. смотрел сквозь волны морские, сквозь стекло настенного зеркала и был безутешен:
– Я тебя не вижу.
Глава 3
Роза белая
(значение: «Тоска по любимому»)
– Пиши про детство, про студенчество, про карамель на палочке, только отстань, прошу тебя.
И поцелуй в лоб как награда.
Мег прижимает к упрямому подбородку корпус инструмента крепко, если она возьмется как следует, то не отпустит. Мег, она же Маргарет Эрншо, в девичестве Джусти, репетирует каждый божий день, пилит то плавно, как лодка едет, лаковое дерево, то остренько, комарики пляшут над ухом, крылатые скрипачата.
Ее муж сыплет в чай ворох засушенного травяного сбора. Кто-то прислал бандероль со штампом его покинутого предместья, вот и пьет теперь бурду в китайском сервизе (трофей, добытый симфоническим оркестром на гастролях). Лишь бы не мешал играть; пусть делает что хочет, только не лезет к музыке, думает Мег. Она уже выделила ему целый кабинет, между прочим, зал с отличной акустикой, К. трансформировал его в зал грязных кружек, пепельниц, раскиданных бумажек и письменного стола, на котором иногда не грех уснуть. Славная комната! Когда муж туда заходит, счастливый шиллинг, найденный в траве, сам крутится на ребрышке, а пасьянс «Английский сад» меняет карты местами, складывает воедино половинки цветов, давно увядших, и он попадает на десять лет назад, уже после переезда, но еще до Мег. В майский семестр.
Alma mater в цвету: мелкие беленькие, будто из салфеток, гнездящиеся на тонких веточках, распускающиеся осторожно, осмотрительно. Майский семестр поет птицами, шумит свежестью, волнуется
«Ты злоупотребляешь прилагательными».
«Если бы кто такое сказал!» – мечтает К., мается, трется о стену твидовым плечиком. Он скручивает в свиток распечатку «НеНовеллы Винограды», слив впечатлений от первого путешествия на континент, первого на неискушенные мозги авангарда. Жаль мять напечатанное, и папки нет, а весенний ветер порывисто покушается на стопку страниц новеллы, которая – внимание! – вовсе НЕ новелла, боже, вот это новаторский прием.
Во внутреннем дворе нежатся воспитанники университета. Их поведение и манера одеваться маркируют: «находится под сильным влиянием…» Слишком рафинированные, чтобы находиться под влиянием политики или общедоступной веры, они всегда вдохновляются драматургами, писателями, эссеистами. Желательно как можно менее известными: любой намек на достояние широкой публики умаляет ценность шедевра и унижает почитателей. К. тоже стыдится популярности создателей, хотя имеет привычку привязываться к книге или мелодии, в зерне примитивнейших, но колупать их на свой лад множественными толкованиями, одно волшебнее другого. Потом расстраиваться, что в оригинале вышло прозаичнее.
Античностью напихан читальный зал, античные статуи украшают холл, университетская книжная лавка называется «У кентавра». Беспокойной ночью в колледже услышишь возглас сокурсника, такого же желтушного зубрилы: «Почему это все не сгорело еще на табличках?»
Приятели, неизменно блеклые, кающиеся в неисправимом («Лучше было бы выбрать философию»), прилежные сатурнианские огородники, возделывают твой дикий сад в моменты слабости, когда ты выстиран и обессилен, и признаешь поражение: «Лучше было бы выбрать историю».
Приятель начнет обстоятельно доказывать твою неправоту, не находя в окаменелой, простодушной истории, похожей на собрание сказок, глубины, присущей лишь литературоведческим дисциплинам, великому бредохранилищу воды. К диплому приятель сам начнет тяготеть к истории, попутно увлекшись биржевыми сделками. Они, это свитерное окружение, могли бы слиться с тобой в удачный образ фиалок, дремлющих в парковых сумерках, либо безмятежного отрочества, где все равно чем-то вечно недоволен, однако ты не позволишь им. Их инстинкты не перепрыгивают через их характер. Ты никогда не подпустишь к себе золотые школьные пятерочки, похожие на Натана из детства, здравомыслящие и действительно, наяву с тобой разговаривающие, не дашь им подойти ближе твоих кустарниковых шипов – вдруг у этих рационалистов за спиной припрятаны садовые кусачи? А если кто из таких приятелей осмелится заметить: «Ты злоупотребляешь прилагательными!», то навек лишится твоей компании за оставляющим ободки на дне чаем, или в гулком амфитеатре аудитории, или во внутреннем дворе под слепящим майским солнцем.
Претенциозную с самого курсивного заглавия (К. выбирает шрифт дольше, чем набирает текст) пробу пера – «НеНовеллу Винограды», от которой на три корпуса разит демонстративным модерном, автор дарует М. ранее, а сейчас перечитывает с листа, пытаясь вообразить произведение глазами друга. Скажи же, что там многовато перечислений!
«Так много прилагательных. Но это серьезно. Серьезно!»
«Ты-то что понимаешь», – надменно вздыхает Клайв в ответ, предательски зардевшись. На твоих крючкотворских факультетах учат иному: тыркни актуальное знание в сегодня, воспользуйся методом! Прикладная чушь для барристеров. Всего за первый курс К. вымахивает на целую голову, и разбивает сердца, и гордо носит собственное разбитым – то патетически, то карикатурно. Прошедшей зимой К. сдает древнегреческую и древнеримскую, отрывками угадывая, таская в свою комнатенку в колледже истлевшие книжные корешки Эсхила с Софоклом, и ныне имеет право общаться на равных с другом, с доисторических времен декламировавшим гекзаметры «Илиады». С другом, приляпавшим под потолок нарисованную капитель античной колонны (ионический ордер ограничил способности М. рисованием завитушек).