Animal triste
Шрифт:
Мы долго молчали, а потом он поведал, что даже вещи не успел распаковать, а сразу сбежал ко мне под каким-то сомнительным предлогом.
Понимая, что слова Франца сравнимы только с канатом, брошенным в пропасть ради моего спасения, я и их сочла недостойными для высказывания. Ему приходилось лгать, чтобы прийти ко мне, а у кого-то были права на выслушивание этой лжи — смириться с этим было невозможно. А согласиться с тем, что Франц принадлежит мелкой блондинке, и восхищаться изобретательностью его лжи — это было невыносимо.
— Ну и что, она твои вещи сама распакует, — не сдержалась я, а Франц накинул на плечи пиджак, бросил на меня потухший, серый взгляд и пошел к двери. И только после этого мы обнялись.
Впервые
Человеку, совершившему чудесное превращение, сделавшему нас такими, какие мы теперь и какими всегда хотели стать, мы благодарны отныне и навеки, так благодарны, что и не думаем ничего скрывать, а надо бы. Мы намерены служить ему безусловно. Мы жизнь бы отдали за чудо, свершенное над нами. И не спрашиваем, почему именно он это чудо совершил. Он — и всё тут. Мы переписываем нашу жизнь, ибо только теперь раскрылся ее сокровенный смысл: мгновение встречи с ним, тайно именуемым нашим Творцом, ведь прочувствованное нами считаем божественным, и за долгие годы поняв в любви все, что могла понять, я уверена: из всех чувств, на какие мы способны, именно это чувство — подлинное.
Пока что-то не произойдет. Мелкое, незначительное, но и его достаточно для испуга и для открытия, что мы беззащитны. Почему-то опоздал, почему-то не позвонил, да еще случайно попалась фотография. Так начинается период страха. Одного часа, когда чувствуешь предательство, довольно, чтобы понять: мы в том самом положении, которого больше всего и боимся. Одному покажется, будто он на цыпочках стоит на острой вершине утеса, едва касаясь земли и воздев руки к небу, и любое дуновение ветра может столкнуть его в бездну. Другой обречен бежать по скользким плиткам бесконечного бассейна и на каждом шагу падать под отзывающийся эхом хохот невидимых зрителей. А сама я находилась в круглом зале с сотней закрытых дверей. У каждого сбывается свой кошмарный сон. Мы предоставлены сами себе.
Но любимый приходит: с опозданием, но приходит. Телефон сломался — вот и не позвонил, а фотография вообще значения не имеет. Чего мы боялись, то не произошло, но подозрение, что все —
И только осознав, что Франц не вернется, я снова стала ему благодарна. У меня снова есть выбор. Все эти годы я хотела только одного: сидеть у себя в квартире и любить Франца. И даже начни я рыдать по нему, на что уйдут долгие месяцы, если не годы, — это все равно моя свободная воля.
Красивый, как бледнокожий зверь, Франц лежит среди хищных растений. Касаюсь его кожи, а кажется — коснулась себя. Иногда я вообще не различаю, где я, где он.
— Так что, я варварка?
— Не знаю, возможно.
— Все, кто не римляне, — варвары?
— Для римлян все остальные — варвары.
— А ты римлянин?
— Да, ясное дело.
— А я?
— Не знаю, может, наполовину.
Франц не знает, как вычисляют римлян — по матери или по отцу, но сам считает, что достаточно просто быть такими, как они.
На несколько часов нам удалось целиком отдаться мистерии наших тел. Обоюдно заверяли друг друга в уникальности, и еще Франц сказал, что за исключением первой любви — а может, и без исключений — он никакую женщину не любил, как меня. А я сказала Францу, что вообще без него жить не могу, а он ответил, мол, как это хорошо, когда можно откровенно сказать о невыразимом, да в это еще и верить. Покрывая поцелуями его нежную, как у девушки, ложбинку между нижним ребром и бедренной костью, я все-таки решила узнать, отчего являюсь варваркой в глазах Франца.
Его замечание о биографе императора Адриана, наверное, задело бы меня меньше, если бы культурные различия между людьми, чей жизненный путь пришелся на странную эпоху, и всеми остальными — теми, с кем они вдруг стали жить вместе, — не являлись объяснением того, что обе группы с трудом друг друга понимали. Кто тогда не жил, тот обычно представлял странную эпоху как вневременное пространство, и попав туда, люди на десятилетия будто бы отрешились от общего мирового развития. Сама я такие речи на фоне гигантского своего друга под стеклянной крышей музея особенно всерьез не принимала, тем более что различия — в зависимости от групповой принадлежности одни их стеснялись, другие превозносили — были столь ничтожны, что не стоили и разговора.
Во всяком случае, они были не разительней, а просто непривычней различий между жителями маленьких городков и жителями больших городов. Все, что отличало нас с Францем друг от друга, могло так же корениться в его провинциальном прошлом, как и в моей странной эпохе. И все-таки Франц был уверен, что мне недостает большего, нежели только знания духовных гимнов. Когда я спела для него гимн Сталину, он заподозрил меня в перманентной тяге к измене, и точно так же он в бесшумном, неприметном моем разводе старался разглядеть падение христианских устоев, присущее странной эпохе. Важна оказалась не моя верность ему, Францу, а моя неверность мужу.
О периоде после поездки Франца к Адрианову валу я вспоминаю без удовольствия. Меня это утомляет. Обычно я на этом месте прерываюсь, предпочитая вспоминать все с начала. Таким образом, данная часть моих воспоминаний вторична и менее точна: многое позабылось в тот самый момент, когда это происходило, или сразу после. Есть дни, от которых в памяти сохранилась одна — единственная картинка. Вот Франц прислонился к красной кирпичной стене, на нем темно-синяя рубашка с открытым воротом, над правым ухом торчит, как перышко, прядка волос. Франц смотрит на меня против солнца, глаза полузакрыты, и указывает пальцем вверх. Не помню, на облачко ли хотел он обратить мое внимание, на окошко ли высоко на церковной башне, — помню только, что он так стоял и что было воскресенье. Наверное, мы потом поссорились. Да, я устала, но на этот раз какой-то приятной усталостью.