Анна Ахматова
Шрифт:
Вернувшись в первых числах июня 1944 года в Ленинград из Ташкента, где была в эвакуации, Ахматова, не очень любившая участвовать в публичных мероприятиях, активно включается в литературно—общественную жизнь. 5 июня выступает на празднике Пушкина в Царском Селе, дает согласие на членство в правлении Ленинградской писательской организации и, как говорят, даже готова была возглавить ленинградский общественно—литературный журнал «Звезда» (который будет фигурировать в постановлении).
Возвращаясь к событиям тех дней, Ахматова пишет: «Позволю себе напомнить одну интересную подробность 1946 г., кот<орую>, кстати сказать, все, кажется, забыли, а там,м. б., и не знали. В этом самом <1946> г., по—видимому, должно
Собрание литературно—художественной интеллигенции Ленинграда было срочно и неожиданно для всех созвано в августе 1946 года в торжественном зале Смольного. Доклад А. А. Жданова, в котором поэзия Ахматовой была названа «поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной», а сама Ахматова представлена как «не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой», на первый взгляд потрясал своей несуразностью. Доклад являлся своего рода разъяснением постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», которые подверглись резкой критике за публикации А. Ахматовой и М. Зощенко.
Однако Анна Ахматова увидела в абсурдности предъявленных обвинений истинно макиавеллиевский смысл. Она писала:
«Очевидно, около Сталина в 1946 был какой—то умный человек, кот<орый> посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности [моих] стихов (им были полны ругательные статьи 20–ых и 30–ых годов – Лелевич, Селивановский) и заменить его обвинением в эротизме.
Несмотря на то, что, как всем известно, я сроду не написала ни одного эротического стихотворения, и «здесь» все громко смеялись над Пост<ановлением> и Докладом т. Ж<да—нова>, – для заграницы дело обстояло несколько иначе. Ввиду полной непереводимости моих стихов,
(Хулимые, хвалимые, Ваш голос прост и дик — Вы непереводимые Ни на один язык.)они не могли и не могут быть широко известны. Однако обвинение в религиозности сделало бы их «res sacra» [15] и для католиков, и для лютеран и т. д. и бороться с ними было бы невозможно. (Меня бы объявили мученицей.)
То ли эротизм! – Все шокированы (в особенности в чопорной Англии, что тогда было существенно, см. фулт<он—скую> речь Черчилля)» (Там же. С. 192–193).
15
Священное дело (лат.).
Тем не менее пущенная «утка» об эротизме Ахматовой была подхвачена желтой прессой Запада и осела в некоторых, посвященных ей литературоведческих исследованиях, фальсифицируя «биографию», о достоверности которой она очень заботилась в последние годы. Возвращаясь к позорным страницам истории и резонансу тех событий в зарубежной прессе, Ахматова пишет в июне 1962 года:
«Еще в последний день июля [1946] мне позвонил А. А. Прокофьев и просил вечером быть в „Астории“, где Ленинград весьма торжественно принимал американцев, помогавших СССР во время войны. Все они были духовными лицами. Прошу читателя поверить мне на слово, что я между последним днем июля 1946 г. и 14 авг<уста> того же года „эротических стихов“ не писала. Откуда же эта немилость?! Слышны крики: „Да еще женщина – какой ужас“. Дело дошло до того, что даже страшному большевистскому правительству после победы над Гитлером приходится посредством государственного акта бороться
Ахматова иронически называет американского критика Алана Уильямса своей «Викторией Регией», то есть венчающим, или победным, обвинением, в доказательство отсылая к его статье, опубликованной в газете «Нью—Йорк Трибьюн» 24 ноября 1961 года (см. Записные книжки Анны Ахматовой. С. 215).
Ахматову глубоко возмущало то, что слово «переиздают» имело отношение к маленькой книжечке стихов, выпущенной Гослитиздатом к пятидесятилетию ее литературной деятельности и снабженной послесловием секретаря Союза писателей Алексея Суркова, написанным с учетом ждановской критики и с заверениями в стремлении Ахматовой «исправиться». Сурков любил стихи Ахматовой и содействовал выходу книжки, однако как должностное лицо должен был «подстраховать» не только себя, но и Ахматову, по—прежнему находящуюся под негласным запретом.
Однако вернемся к августовскому вечеру 1946 года.
Собрание началось в пять вечера, и никто из присутствовавших не ждал от него чего—то особенного. В курсе был лишь прячущий глаза Прокофьев, с красным лицом и ушедшей в плечи головой, и два партийных функционера из писательской организации, вызывавшиеся накануне в Москву по каким—то срочным делам. Анна Ахматова и Михаил Зощенко приглашены не были. Анна Андреевна ничего не знала об экстренно собранном в Смольном заседании, а Михаил Михайлович, случайно оказавшийся в этот день в Ленинградском отделении Союза писателей, видел, что под расписку выдавались именные пригласительные билеты в Смольный, но его фамилии в списках не оказалось, чему он не придал значения.
Сохранилось несколько потаенных записей, воссоздающих обстановку и атмосферу собрания. Никто не ждал сенсаций, все были в меру спокойны и в меру равнодушны. Ближе к пяти появился докладчик, секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), главный идеолог страны, любимец Сталина А. А. Жданов. Присутствовавший на собрании ленинградский литератор И. М. Басалаев описывает прекрасно срежиссированное действо:
«Докладчик вышел справа, позади сидевших, в сопровождении многих лиц. Он шел спокойно, серьезный и молчаливый, отделенный от зала белыми колоннами. Он был в штатском. В руках папка. Его волосы под сиянием электричества блестели. Казалось, он хорошо отдохнул и умылся. Все встали. Зааплодировали. Он поднялся на трибуну. <…>
Как обычно, вслух выбрали громкий президиум. Даже чуточку посмеялись – писатели забыли назвать своего Прокофьева. Докладчик улыбнулся, сказав тихо что—то смешное. Торопливо успокоились. Президиум сел. Сдержанный шумок затих. Докладчик секунду помолчал и заговорил.
И через несколько минут началась дичайшая тишина. Зал немел, застывал, оледеневал, пока не превратился в течение трех часов в один белый твердый кусок.
Доклад ошеломил…» (Анна Ахматова. Requiem / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика при участии К. М. Поливанова. М., 1989. С. 232).
Присутствовавшим не хватало воздуха в огромном зале с высочайшими потолками, перехватывало дыхание. Дверь была наглухо заперта, и по бокам стояли два солдата с винтовками. Писательнице Немеровской стало дурно. Она хотела выйти, но ее не выпустили, и она присела где—то в конце зала. Фантастичность происходящего за три долгих часа, пока говорил докладчик, стала обретать черты чудовищной реальности. Сидевший в президиуме поэт Николай Браун с тревогой разыскивал глазами в зале жену, поэтессу Марию Комиссарову, упомянутую в докладе. Большая часть присутствовавших, пытаясь как—то осмыслить происшедшее, уже решила, в лучших традициях советского времени: значит, так надо. Конец доклада, как и положено, встретили аплодисментами, хотя и не сказать, что бурными.