Антология мировой фантастики. Том 8. Замок ужаса
Шрифт:
Я постараюсь передать его рассказ его же словами. Отец Алексей говорил очень просто и толково, без всяких семинарских или провинциальных замашек и оборотов речи, Я не в первый раз заметил, что сильно поломанные и смирившиеся русские люди всех сословий и званий выражаются именно таким языком.
— …У меня была жена добрая. и степенная, — так начал он, — я ее любил душевно и прижил с нею восемь человек детей; но почти все умерли в младых летах. Один мой сын вышел в архиереи — и скончался не так давно у себя в епархии; о другом сыне — Яковом его звали — я вот теперь расскажу вам. Отдал я его в семинарию, в город Т…; и скоро стал получать самые утешительные о нем известия: первым был учеником по всем предметам! Он и дома, в отрочестве, отличался прилежанием и скромностью; бывало, день пройдет- и не услышишь его… все с книжкой сидит да читает. Никогда он нам с попадьей не причинил неприятности самомалейшей; смиренник был. Только иногда задумывался не по летам и здоровьем был слабенек. Раз с ним чудное нечто произошло. Десять лет ему тогда минуло. Отлучился oн из дому — под самый Петров день — на зорьке, да почти целое утро пропадал. Наконец воротился. Мы с женой спрашиваем его: «Где был?» — «В лес, говорит, гулять ходил — да встретил там некоего зеленого старичка, который со мною много разговаривал и такие мне вкусные орешки дал!» — «Какой такой зеленый старичок?» — спрашиваем мы. «Не знаю, говорит, никогда его доселе не видывал. Маленький старичок, с горбиною, ножками всё семенит и посмеивается — и весь, как лист, зеленый». — «Как, — говорим
Ну-с, отдали мы его в семинарию — и, как я вам уже докладывал, веселил он нас своими успехами! Так мы с супругой п полагали, что выйдет из него человек! На побывку домой придет — любо на него глядеть: такой благообразный, озорства за ним никакого; всем-те он нравится, все нас поздравляют. Только всё телом худенек — и в лице настоящей краски нет. Вот уже девятнадцатый год ему настудил — скоро ученью конец! И получаем мы тут вдруг от него письмо. Пишет он нам:
«Батюшка и матушка, не прогневайтесь на меня, разрешите мне идти по-светскому; не лежит сердце мое к духовному званию, ужасаюсь я ответственности, боюсь греха — сомнения во мне возродились! Без вашего родительского разрешения и благословения ни на что не отважусь- но скажу вам одно: боюсь я самого себя, ибо много размышлять начал».
Доложу я вам. милостивый государь: опечалился я гораздо от этого письма — словно рогатиной мне против сердца толкнуло — потому, вижу: не будет мне на моем месте преемника! Старший сын — монах; а этот вовсе из своего звания выступить желает. Горько мне еще потому: в нашем приходе близко двухсот годов всё из нашей семьи священники живали! Однако думаю: нечего против рожна переть; знать, уж такое ему предопределение вышло. Что уж за пастырь, коли сомнение в себе допустил! Посоветовался я с женою — и написал ему в таком смысле:
«Сын мой, Яков, одумайся хорошенько — десять раз примерь, один раз отрежь — трудности на светской службе пребывают великие, холод да голод, да к нашему сословию пренебрежение! И знай ты наперед: никто руку помощи тебе не подаст; не пеняй потом, смотри! Желание мое, ты сам знаешь, всегда было такое, чтобы ты меня заменил; но ежели ты точно в своем призвании усомнился и пошатнулся в вере — то и удерживать тебя мне не приходится. Буди воля господня! Мы с матерью твоею в благословении тебе не отказываем».
Отвечал мне Яков благодарственным письмом. «Обрадовал ты меня, мол, батюшка; есть мое намерение посвятить себя ученому званию — и протекция у меня есть; поступлю в университет, буду доктором; потому — к науке большую склонность чувствую».
Прочел я Яшино письмо и пуще опечалился; а поделиться горем скоро стало не с кем: старуха моя о ту пору простудилась сильно и скончалась — от этой ли самой простуды, или господь ее. любя, прибрал — неизвестно. Заплачу, заплачу я, бывало, вдовец одинокий, — а что поделаешь? Так тому, знать, и быть. И рад бы в землю уйти… да тверда она… не расступается. А сам сына поджидаю; потому — он известил меня: «Прежде, мол, чем в Москву поеду, домой наведаюсь». И точно: приехал он в родительский дом — но только пожил в нем недолго. Словно что его торопило: так бы, кажись, на крылах полетел в Москву, в университет свой любезный! Стал я расспрашивать его о сомнениях — какая, дескать, причина? — но и разговоров больших от него не услышал: одна мысль затесалась в голову — и полно! Ближним, говорит, хочу помогать. Ну-с, поехал он от меня — почитай, что ни гроша с собой не взял, только малость из платья. Уж очень он на себя надеялся! И не попусту. Экзамен выдержал отлично, в студенты поступил, уроки цо частным домам приобрел… Тверд он был и древних-то языках! И как вы полагаете? Мне же деньги высылать вздумал. Повеселел я маленько — конечно, не из-за денег — я их ему назад отослал и побранил его даже; а повеселел, потому что вижу: путь в малом будет. Только недолго длилось мое веселье!
Приехал он на первые вакации… И что за чудо! Не узнаю я моего Якова! Скучный такой стал, угрюмый — слова от него не добьешься. И в лице переменился: почитай, на десять лет постарел. Он и прежде застенчив был, что и говорить! Чуть что — сейчас заробеет и закраснеется весь, как девица… Но поднимет он глаза — так ты и видишь, что светлехонько у него на душе! А теперь не то. Не робеет он — а дичится, словно волк, и глядит всё исподлобья. Ни тебе улыбки, ни тебе привета — как есть камень! Примусь я его расспрашивать — либо молчит, либо огрызается. Стал я думать: уж не запил ли он — сохрани бог! либо к картам пристрастия не получил ли? или вот еще насчет женской слабости не приключилось ли что? В юные лета присухи действуют сильно — ну, да в таком большом городе, как Москва, не без худых примеров и оказий! Однако нет: ничего подобного не видать. Питье его — квас да вода; на женский пол не взирает — да и вообще с людьми не знается. И что мне было горше всего: нету в нем прежнего доверья ко мне — равнодушие какое-то проявилось: точно ему всё свое опостылело. Заведу я беседу о науках, об университете — и тут настоящего ответа добиться не могу. В церковь он, однако, ходил, но тоже не без странности: везде-то он суров да хмур — а тут, в церкви-то, всё словно ухмыляется. Пожил он у меня таким манером недель с шесть — да опять в Москву! Из Москвы написал мне раза два — и показалось мне из его писем, будто он опять приходит в чувство. Но представьте вы себе мое удивление, милостивый государь! Вдруг в самый развал зимы, перед святками — является он ко мне! Каким манером? Как? Что? Знаю я, что об эту пору вакаций нет. «Ты из Москвы?» — спрашиваю я. — «Из Москвы». — «А как же… Университет-то?» — «Университет я бросил». — «Бросил?» — «Точно так». — «Навсегда?» — «Навсегда». — «Да ты, Яков, болен, что ли?» — «Нет, говорит, батюшка, я не болен; а только вы, батюшка, меня не тревожьте и не расспрашивайте; а то я отсюда уйду — только вы меня и видали». Говорит мне Яков: не болен — а у самого лицо такое, что я даже ужаснулся! Страшное, темное, не человеческое словно! Щеки этта подтянуло, скулы выпятились, кости да кожа, голос как из бочки… а глаза… Господи владьшо! Что это за глаза? Грозные, дикие, всё по сторонам мечутся — и поймать пх нельзя; брови сдвинуты, губы тоже как-то набок скрючены… Что сталось с моим Иосифом прекрасным, с тихоней моим? Ума не приложу. «Уж не рехнулся ли он?» — думаю я так-то. Скитается, как привидение, по ночам не спит, а то вдруг возьмет да уставится в угол и словно весь окоченеет… Жутко таково! Хоть он и грозил мне, что уйдет из дому, если я его в покое не оставлю, но ведь я отец! Последняя моя надежда разрушается — а я молчи? Вот однажды, улуча время, стал я слезно молить Якова, памятью покойницы его матери заклинать его стал: «Скажи, мол, мне, как отцу по плоти и по духу, Яша, что с тобою? Не убивай ты меня — объяснись, облегчи свое сердце! Уж не загубил ли ты какую христианскую душу? Так покайся!» — «Ну, батюшка, — говорит он мне вдруг (а дело-то пришлось к ночи), — разжалобил ты меня; скажу я тебе всю правду! Души я никакой не загубил — а моя собственная душа пропадает». — «Каким это образом?» — «А вот как… — И тут Яков впервоена меня глаза поднял… — Вот уже четвертый месяц», — начал он… Но вдруг у него речь оборвалась — и тяжело дышать он стал. «Что такое четвертый месяц? Сказывай, не томи!» — «Четвертый месяц, как я его вижу». — «Его? Кого его?» — «Да того… что к ночи называть неудобно». Я так и похолодел весь и затрясся. «Как?! — говорю, — ты его видишь?» — «Да». —
Тут отец Алексей достал из кармана клетчатый носовой платок и стал сморкаться — да, кстати, утер украдкой глаза.
— Худое пошло тогда наше житье! — продолжал он, — Уж я только об одном и думаю: как бы он не сбег или, сохрани господи, в самом деле над собою какого зла не учинил! Караулю я его на каждом шагу — а в разговор и вступать-то боюсь. И проживала в ту пору вблизи нас соседка, полковница, вдова — Марфой Савишной ее звали; большое я к ней уважение питал — потому женщина рассудительная и тихая даром, что молодая и собой пригожая; хаживал я к ней часто — и она моим званием не гнушалась. С горя да с тоски, не зная, что уж и придумать, я возьми да всё ей и расскажи. Сперва она очень ужаснулась и даже всполошилась вся; а потом раздумье на нее нашло. Долго она изволила сидеть этак молча; а потом пожелала сына моего видеть и побеседовать с ним. И почувствовал я тут, что беспременно мне следует исполнить ее волю; ибо не женское любопытство в этом случае действует, а нечто иное. Вернувшись домой, стал я убеждать Якова: «Поди, мол, со мною к госпоже полковнице». Так он и руками и ногами! «Не пойду, говорит, ни за что! О чем я с ней буду беседовать!» Даже кричать на меня стал. Однако я, наконец, уломал его — и, запрягши саночки, повез его к Марфе Савишне, да, до уговору, оставил его с нею на-едипо. Самому мне удивительно, как это он скоро согласился? Ну, ничего, — посмотрим. Часа через три или четыре возвращается мой Яков. «Ну, — спрашиваю я, — как тебе соседка наша понравилась?» Ничего он мне не отвечает. Я опять его пытать. «Добродетельная, говорю, дама… Обласкала, чай. тебя?» — «Да, говорит, она не как прочие». Вижу я, он как будто помягче стал. И решился я тут его спросить… «А наваждение, говорю, как?» Глянул Яков на меня, как кнутом стеганул, — и опять ничего не промолвил. Не стал я его больше тревожить, убрался из комнаты вон; а час спустя подошел я к двери, посмотрел сквозь замочную скважину… И что же вы думаете? — спит мой Яков! Лег на постельку и спит. Перекрестился я тут несколько раз кряду. Пошли, мол, господь, всякой благодати Марфе Савишне! Видно, сумела голубушка, ожесточенное его сердце тронуть!
На следующий день, смотрю, берет Яков шапку… Думаю — спросить его: куда, мол, идешь? — да нет, лучше не спрашивать… наверное к ней!.. И точно — к ней, к Марфе Савишне отправился Яков и еще дольше прежнего у ней просидел; а на следующий день — опять! А там через день — опять! Начал я воскресать духом; потому вижу: происходит в сыне перемена, — и лицо у него другое стало — и в глаза ему глядеть стало возможно: не отворачивается. Унылость всё в нем та же, да отчаянности прежней, ужаса прежнего нет. Но не успел я ободриться маленько как опять всё разом оборвалось! Опять одичал Яков, опять приступиться к нему нельзя. Сидит, запершись, в каморке — и полно ходить к полковнице! «Неужто, думаю, он ее чем-нибудь обидел — и она ему от дому отказала? Да нет, думаю —, он хоть и несчастный, но на это не отважится; да и она но такая!» Не вытерпел я, наконец, — спрашиваю я у него: «А что, Яков, — соседка наша… Ты, кажется, ее совсем позабыл?» А он как гаркнет на меня: «Соседка? Или ты хочешь, чтобы он смеялся надо мною?» — «Как?» — говорю. Так он тут даже кулаки стиснул… освирепел вовсе! «Да! — говорит, — прежде он только так торчал, а теперь смеяться начал, зубы скалит! — Прочь! уйди!» Кому он эти слона обращал — я уж и не знаю; едва ноги меня вынесли — до того я перепугался. Вы только представьте: лицо, как медь красная, пена у рта, голос хриплый, словно кто его давит!.. И поехал я — сирота-сиротою — в тот же день к Марфе Савпшне… В большой ее застал печали. Даже в теле она изменилась: похудел лик. Но разговаривать со мной о сыне она не захотела. Только одно сказала: что никакая тут людская помощь действительна быть не может; молитесь, мол. батюшка! А там вынесла мне сто рублей. «Для бедных и больных вашего прихода», говорит. И опять повторила: «Молитесь!» Господи! как будто я и без того не молился — денно и нощно!
Отец Алексей тут снова достал платок и снова утер свои слезы — но уж не украдкой на этот раз — и, отдохнув немного, продолжал свою невеселую повесть.
— Покатились мы тут с Яковом, словно снежный ком под гору, и видать нам обоим, что под горою пропасть — а как удержаться — и что предпринять? И скрыть это не было никакой возможности: по всему приходу пошло смущение великое, что вот-де у священника сын оказывается бесноватым — и что следует-де начальство обо всем этом известить. И известили бы непременно, да прихожане мои — спасибо им! — меня жалели. Тем временем зима миновала — и наступила весна. И такую весну послал бог — красную да светлую, какой даже старые люди не запоминали: солнышко целый день, безветрие, теплынь! И пришла мне тут благая мысль: уговорить Якова сходить со мною на поклонение к Митрофанию, в Воронеж! «Коли, думаю, и это последнее средство не поможет, — ну, тогда одна надежда: могила!»
Вот сижу я однажды, перед вечерком, на крылечке — а зорька разгорается на небе, жаворонки поют, яблони в цвету, муравка зеленеет… сижу и думаю, как бы сообщить мое намерение Якову? Вдруг, смотрю, выходит он на крыльцо; постоял, поглядел, вздохнул и прикорнул на ступеньке со мною рядышком. Я даже испугался на радости — но только молчок. А он сидит, смотрит на зарю — и тоже ни слова! И показалось мне, словно умиление на него нашло: морщины на лбу разгладились, глаза даже посветлели… еще бы, кажется, немножко — и слеза бы прошибла! Усмотревши таковую в нем перемену, я — виноват! — осмелился. «Яков, — говорю я ему, — выслушай ты меня без гнева…» Да и рассказал ему о моем намерении: как нам вдвоем к Митрофатшю пойти — пешечком; а от нас до Воронежа верст полтораста будет; и как оно приятно будет — вдвоем, весенним холодочкам, до зорьки поднявшись, — идти да идти по зеленой травке, по большой дороге; и как, если мы хорошенько припадем да помолимся у раки святого угодника, быть может, — кто знает? господь бог над нами и смилуется — и получит он исцеление, чему уже многие бывали примеры! И представьте вы, милостивый государь, мое счастье! «Хорошо, — говорит Яков, — а сам не оборачивается, всё в небо смотрит, — я согласен. Пойдем». Я так и обомлел… «Друг, говорю, голубчик, благодетель!..» А он у меня спрашивает: «Когда же мы отправимся?» — «Да хоть завтра», говорю.