Антропология экстремальных групп: Доминантные отношения среди военнослужащих срочной службы Российской Армии
Шрифт:
Авторы негодуют по поводу «циничного заявления» контрактника ВДВ, участвовавшего в штурме «Белого Дома», сказавшего телерепортеру: «Я делал свое дело и сделал его хорошо». Они пишут: «Теперь уже в России подтвердилась давно знакомая истина, гласящая, что солдату-наемнику безразлично в кого стрелять: в иноземного захватчика или в земляка, вышедшего на улицу бороться за свои права. Оторопь берет от подобных откровений. Даже самому ретивому стороннику профессиональной армии, отстаивающему с пеной у рта эту идею на заре горбачевской перестройки, вряд ли могло присниться в кошмарном сне, что вытворяли контрактники в Грозном».{144} Подобные аргументы против профессиональной армии трудно комментировать из-за их эмоциональности. Тем не менее, определенная логика в них
Во-первых, контрактники — ничтожно малая часть воинского контингента, и их не надо путать с профессионалами. Для войны в Чечне их набирали по объявлениям, расклеенным на фонарях, и собрали то, что собрали — деклассированных лиц без определенных занятий и нравственных принципов.
Во-вторых, контрактники «вытворяли в Грозном» то, что обычно «вытворяет» человек на войне: то, что «вытворяют» в Чечне не только контрактники, а, например, некоторые кадровые полковники, что «вытворяли» «воины-интернационалисты» в Афганистане и т. п. Человек на войне убивает другого человека, и это убийство общество морально оправдывает. При этом человек убивающий, (ведь не тактично применять термин «убийца» к человеку, убивающему на войне, не так ли?), часто подходит к убийству творчески, и этим воспроизводит семиотику казни. Это уже вопрос не техники, но психики в ее глубинных архетипических слоях. Жестокое обращение военных с пленными и с мирным населением является как следствием психологического срыва, так и морального оправдания своих действий, в логике которого удобнее всего не считать своих врагов людьми.
Профессионал же страдает от нервных срывов гораздо меньше, чем дилетант, и не нуждается в изощренных психологических защитах и псевдоморальных оправданиях: он «работает». Заметим, что и непосредственные участники боевых действий в Чечне предпочитали именовать свои действия «работой». Нейтральные термины нейтрализуют стрессы. Поэтому эмоции Серебрянникова и Дерюгина — «вытворяли в Грозном то, что и вряд ли могло присниться в самом кошмарном сне», — на языке военных будет звучать короче: «отработали по Грозному».
В-третьих, «народность» и «идейность» армии никогда не гарантировали невозможность ее применения внутри страны. Народно-идеологическое обоснование можно подвести и под геноцид. Более того, это легко, поскольку оно востребовано людьми его осуществляющими (или одобряющими) в качестве апологии. Солдат, как наемный, так и подневольный подчиняется не «нравственным основам», «артельной психологии» и «моральным принципам», а приказам непосредственного начальника, о которых не рассуждает. В противном случае он плохой солдат. Даже в Великой Отечественной войне для «стимулирования» моральных принципов воинов, сражавшихся на передовой, действовал институт заградотрядов.
И далее по тексту:
• «Нравственные основы» и «моральные принципы» — хороший инструмент для PR-технологий. Солдат с чувством выполненного долга расстреляет «земляка, вышедшего на улицу бороться за собственные права»,{145} если ему объяснить, что это «провокатор, подрывающий единство», или другой «враг народа».
• История Русской армии, которую уважаемые эксперты несколько идеализируют, знает массу примеров, когда «соборность, артельность, заложенные в духовный фундамент старой Российской армии»,{146} не мешали ей «стрелять в земляков, борющихся за свои права».{147} Ни соборность, ни артельность, ни прочие столпы «духовного фундамента» старой Российской армии не мешали ей на протяжении веков «хорошо выполнять свою работу», в том числе и по «ликвидации сепаратизма» в разных уголках Империи. И потом, разве не на Красную армию, чей высокий моральный дух авторы критикуемой концепции не подвергают сомнению, опиралась советская власть, проводя репрессии против собственного народа? И можно ли назвать «народной» любую армию (если это не ополчение), тем более ту, управление которой осуществлялось на партийной основе?
• Авторы считают, что негативные явления дедовщины являются отличительными признаками армии последних лет, вследствие противоречия между, «привнесенной извне идеей индивидуализма и внутренней коллективистской природой российской военной
Противоречий в экстремальных группах достаточно для того, чтобы поставить под сомнение целесообразность апелляции к умозрительным пластам национальной духовности при анализе перспектив перехода армии на профессиональную основу. Тонкие материи морали в политике больше годятся для изготовления камуфляжа, чем несущих конструкций.
В пользу профессионализации вооруженных сил говорит еще и то обстоятельство, что романтика самой профессии военного до сих пор остается мощным ресурсом внутренней интеграции и самоочищения армии. Но романтика не терпит профанации. Несмотря на доминирующую роль техники в современной армии, наибольшей консолидированностью и романтизацией отношений отличаются те подразделения, в которых воюют люди, а не машины, где человек непосредственно вовлечен в экстремальные условия военной службы, или, выразимся поэтически, «стихию боя». Это бывшие воины-афганцы, солдаты боевых родов войск — пограничники, десантники, спецназ. Внутренние отношения в боевых подразделениях «на гражданке» переоформляются в своеобразный культ и лишь отдаленно напоминают субкультуру, равно как и обычную дружбу. Этим отличаются не только бывшие афганцы, но и десантники, моряки, пограничники, — военнослужащие родов войск, занимающих обособленное положение в Вооруженных Силах. Их обособленность происходит из того, что они более прочих вовлечены в собственно воинскую службу, облаченную романтической аурой.
В «братство» десантников, пограничников, моряков в том виде, в котором мы его наблюдаем на улицах городов в День погранвойск, День ВДВ и День ВМФ,1 человек попадает после демобилизации. Внутренняя коммуникация происходит в сфере знаков и сводится к ритуальному обновлению собственной идентичности, не чаще, чем раз в год, и посредством синхронного переодевания всех воспроизводит диахронную связь каждого в отдельности с самим собой: «Я-сегодня» знаково сообщается с «Я-вчера». Здесь «Я» выступает не как неизменная экзистенциальная сущность, но как переменный социальный статус. Но если семиотика социальной изменчивости — это рост, развитие, динамика — т. е. вся жизнь, то военные атрибуты, надеваемые спустя годы гражданской жизни, есть символы всего жизненного пути, пройденного с момента инициации, коей была армия.
Если жизнь как социальная изменчивость есть проекция экзистенциальной человеческой сущности, развернутая во времени, то ее символы свертывают ее обратно, сжимая пройденный жизненный путь в своей компрессии смыслов. Поэтому зеленые фуражки пограничников, мелькающие в городской толпе 28 мая, — это символы и пройденного жизненного пути, и человеческой экзистенциальной сущности — памяти. Таков антропологический эффект военного романтизма, впрочем, как и любого другого. Излишне повторять, что без этого армия не может существовать.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В заключение повторим основные выводы:
Кризис и трансформация культуры в армейском социуме является выражением распада информационного поля, то есть проблема системно организованного насилия — это проблема семиотическая.
Ситуация толпы, хаотично набранной из индивидов, социализированных и сформировавшихся в разных культурных, социальных, этнических, религиозных, образовательных и прочих традициях, приводит к тому, что ни одна из информационно-коммуникативных и ценностных систем не является общественно значимой. С другой стороны, персональные ценности или то, что значимо для каждого человека в отдельности, не имеет абсолютно никакого значения для группы в целом.