Апокриф Аглаи
Шрифт:
– Вы говорите страшные вещи.
– Извините, – через несколько секунд с поразительной кротостью произнесла она. – Я вновь была в том зале, ощутила то мгновение, забыла о своем позднейшем знании. Позднейших размышлениях. Вы правы. Понимаете, очевидно, это побочные следствия той работы: легко отрываешься мыслью от действительности, воображаемое становится на миг реальным. Почти реальным.
Потом, в восемьдесят седьмом году, после смерти отца Кшиштофа, было уже не так хорошо. То есть для нашего проекта просто великолепно. Кшиштоф менялся прямо на глазах: вел себя все более странно. Он мог часами смотреть на меня или вынюхивать как собака следы моего присутствия. Если бы между ним и мной не было Аглаи, я бы стала его слегка побаиваться. Тогда-то он и начал пить. Его привязанность ко мне обрела какой-то… дикий, двусмысленный характер. Как я думаю, двусмысленный даже для него. Как-то ночью он ни с того ни с сего проснулся; дежурила тогда не я, мне рассказали… И вот представьте такой диалог: Кшиштоф, еще полусонный, открывает глаза, смотрит на Аглаю и говорит: «Мне приснилось, что я был на небе?» Моя сменщица гладит его по лицу: «На небе? А я там была?» А он в ответ: «Да. Ты была Снежной королевой». Интересное объяснение в любви, да? Но утром он сказал, что ничего не помнит.
Думаю, в тот период до него стало доходить, что он превратился в некое подобие наркомана,
Женщина впервые сделала неожиданный, резкий жест, а так все время она сидела неподвижно как сова, только надевала и снимала эти свои очки; сейчас она закрыла глаза ладонью.
– Они это предвидели, – через какое-то время произнесла она. – За мной тут же приехала военная санитарная машина. Меня увезли из города… на природу…
7
Женщина довольно долго молчала. За ее спиной я видел панораму того берега Вислы с багровым солнцем, касающимся крыш высоток: идеальный вид на открытку с приветом из Варшавы. А напротив меня, вновь неподвижно замерев, сидело это духовно и физически отвратительное существо, кажущееся еще уродливей из-за бурого косматого парика и нелепых допотопных очков. Я подумал, какую мину скорчил бы пан Кшись, увидь он ее так же, как вижу я, и мне захотелось смеяться. За спиной у меня что-то скрипнуло – во мгновение ока веселье бесследно развеялось, я резко обернулся, но никого, кроме нас, не было. Мое движение вырвало Ирену из задумчивости.
– Нет, не думаю, чтобы кто-то сюда пришел. Мне кажется, я предприняла все меры предосторожности. Адрес отдельно, срок встречи отдельно, контакт установлен с помощью кода, известного лишь немногим… Разумеется, там тоже работают профессионалы. Вы могли разбудить чудовище, у которого по-настоящему длинные руки. Но раз уж нам позволили встретиться… Когда будете уходить, мы откроем дверь из кухни на другую лестницу, вы выйдете на соседнюю улицу. И как можно быстрей идите в сторону трассы Восток – Запад, там для них слишком много народа. А мне все равно.
– Не преувеличивайте. Это только говорится легко.
Она ответила мне какой-то неопределенной улыбкой и продолжила рассказ:
– Ту местность даже нельзя было назвать сельской, санаторий находился среди Мазурских лесов. Я была какая-то совершенно одурманенная и уже засыпала, но все-таки помню последние километры: с шоссе мы свернули на гравийную дорогу возле щита: «Въезд воспрещен, лесопитомник». Потом еще поворот налево у очередного щита: «Заповедник, прохода нет». Через несколько сотен метров очередной резкий поворот, на сей раз в противоположную сторону, и тут взгляду открывались будка часового и шлагбаум. «Военный полигон». Опять долго ехали, и вот показался небольшой дом, бывшая лесная сторожка, в которой устроили пансионат. Не молвив ни слова, я как автомат прошла в отведенную мне комнату и рухнула на постель. Потом мне сказали, что я проспала двое суток.
Я уже говорила вам, что ощущение это было похоже на смерть. На то, как люди воображают себе смерть. А места там очаровательные и совершенно безлюдные: огромные луга, по которым бродят цапли, а из-под ног вспархивают куропатки; длинные аллеи верб – когда-то там была деревня, – березовые рощи, еловые леса. Весна. И ни живой души в радиусе многих километров. Озеро с чистейшей водой, с удобными спусками на берег, вдоль которого трудолюбивые солдатики вырубили тростники. В таких декорациях все то, что происходило со мной, очень скоро начало мне казаться сном, в общем-то кошмарным сном: да может ли быть, чтобы я, студентка-отличница факультета информатики, в продолжение нескольких лет обманывала приличного человека, которому сломала карьеру, ради того только, чтобы предоставить советской разведке психологическое оружие? Чтобы без любви или, что еще хуже, с любовью симулировала любовные акты, выводившиеся на экраны мониторов для каких-то типов, которым хотелось поиграть в мирную войну? Неужели это была я? Проблема моя состояла в том, что я уже не знала, кто я. Я уже не была Зофьей, это было совершенно ясно, но и Иреной тоже нет. Ирена осталась где-то там, в комнате, где в картонной коробке под окном тихо покрывался плесенью Данусин жакетик… В первый и последний раз с каким-то облегчением я поддалась чувствам и подолгу плакала, глядя вечерами на огонь в камине, и уже не знала, почему я плачу, – от радости, что все наконец кончилось, или от стыда, а может, от тревоги и тоски. Ведь меня вырвали из самого средоточия некоей жизни, пусть странной, основанной на лжи, но жизни, которая, я не могла не признать, была по-своему притягательна. В пансионате жили три человека: заведующая, мой психолог и я. Несколькими сотнями метров ближе к обитаемому миру, неподалеку от шлагбаума с часовым, стоял еще один дом, где жила обслуга, четверо не то пятеро солдат, которым, похоже, строго-настрого приказали не приближаться ко мне ближе чем
Ну что ж, он оказался прав.
Он велел мне проводить много времени перед зеркалом, приносил фотографии, которые каким-то образом добыл из моей квартиры, хотя она все эти годы стояла запертая, под присмотром родителей; он велел мне рассказывать о себе, но, если я начинала говорить о Зофье, не возражал.
«Выброси все это из себя, девочка, – повторял он. – Вещи названные перестают доминировать, позволяют облечь себя в слова и с этой минуты становятся мертвыми. Никто не переживал ничего, подобного тому, что пережила ты, ты, словно космонавтка, рассказывай же мне, рассказывай».
И я говорила, но я вовсе не хотела убить в себе Зофью, то есть Зофью-то, наверное, да, но вовсе не чувство верности Кшиштофу. И все чаще задумывалась, как он там справляется без меня. Я выработала поразительную ловкость: сперва рассказывала о своей жизни в течение последних лет, почти не вспоминая о Кшиштофе, но потом, когда мне пришло в голову, что психолог, должно быть, пишет какие-то отчеты и в конце концов поймет, что означает отсутствие в этих монологах моего партнера, начала придумывать. Кшиштоф стал литературным героем, да, да, стал он им впервые именно тогда, а не под вашим пером. Я плела истории, почти неотличимо похожие на те, что я переживала в действительности, но все-таки другие. А когда перебирала в выдумке или касалась проблем, о которых психолог имел подробные данные, он, случалось, прерывал меня и, поглаживая по руке, говорил: «Тебе показалось, деточка, этого не было». Я соглашалась, что он прав, и продолжала врать, но уже тоньше. Я хотела счистить с себя Зофыо, но не вымести вслед за нею Кшиштофа, вопреки душеведу, который так определил мою задачу: «Ты должна очиститься от всего, что там с тобой происходило. Кто такой Кшиштоф? Чужой человек, с которым ты по-настоящему и знакома-то не была. Ты ведь даже не видела его собственными глазами». Вроде бы так; иногда я с тревогой задумывалась, а узнала бы я его, если бы увидела его своими глазами, а не через очки упряжи? И однако он не был мне чужим: все то, что раздражало меня в первые месяцы, пьянство, которое под конец нашей акции я старалась как-то ограничить, канализировать, перестало иметь какое-либо значение. А воспоминания о тех минутах, когда он умел проявить зрелую нежность, преданность – таких минут было страшно много, – совершенно выбивали меня из колеи. Словно я обидела не только и не столько его, сколько себя. Словно перестала всерьез относиться к чему-то, что постоянно происходит между людьми и без чего нет настоящей жизни. Словно я это что-то измарала. Чудесное слово, не правда ли? Никто его сейчас не употребляет. А мне приходится.
Вот так это и шло. Минули апрель и май; с началом лета я научилась идентифицировать себя как Ирену – ту Ирену, которая спокойно живет где-то к югу от Ольштына, играет с собакой и как раз заново начала учиться плавать. Когда первый раз входишь в воду, ощущение не слишком приятное, отдаленно напоминавшее ощущение от надевания упряжи, – но потом я почувствовала, что озеро, оно естественное, настоящее, мокрое. Я ныряла и превращалась в подводную лодку. На дне переворачивалась на спину и смотрела на солнце. И позволяла вытолкнуть себя наверх, выпуская постепенно воздух и гудя, как двигатель корабля, а когда выскакивала на поверхность, то взрывалась смехом. Однажды я начала расспрашивать, что с моими сменщицами, что с группой, работавшей с Анастасией, однако психолог отрезал: сейчас это уже не имеет значения. Я поняла, что никогда про это не узнаю. И одновременно чем лучше мне было, чем большую радость я чувствовала от пребывания там, тем отчетливей понимала, что так просто это не может кончиться. И я решила вернуться. Вырваться из этой сладостной тюрьмы. Да, потому что, если я была Ирена – а я была ею, – я не могла согласиться с несправедливостью, причиненной тому человеку. «Никакой тренировки „наших девушек"», – с яростью думала я. Но я была уже настолько разумна, что ни с кем этими мыслями не делилась.
Я старалась выиграть время и потому вела себя, как раньше. Ходила на прогулки, читала книжки, которые привозили по моему заказу, в пансионате наконец появились газеты. Однажды весь дом заполнился мухами, это было подлинное нашествие. После обеда разразилась чудовищная буря, хлынул проливной дождь, молнии вспыхивали одна за другой и причем рядом друг с другом. Видно, мухи чувствовали дождь. Я объявила, что с меня хватит мухобойства – мы их били все утро, – что я предпочитаю вымокнуть, и села на скамейку возле дома. Я говорила себе: «Ирена, не затем ты изучала точные науки, чтобы сейчас не суметь вести себя разумно». Рассуждения мои выглядели так: из-за того, что я знаю, они никогда не выпустят меня из своих лап. Либо я буду готовить им кадры, либо, а это вполне возможно, они меня убьют. Ежели я буду проявлять признаки выздоровления, они в конце концов заберут меня в Союз. А ежели не буду, засадят в дурдом. Там, наверное, полно людей, рассказывающих истории, подобные моей. А вот ежели я сбегу и установлю контакт с Кшиштофом, вдвоем мы что-нибудь придумаем. Внезапно Кшиштоф стал моим спасением. Помогая ему, я могла помочь себе.