Аполлон Безобразов
Шрифт:
Как всегда, какие-то неповторимо прекрасные сумерки лиловели за стеклами и какой-то бессмертный закат, одно описание которого заслуживает целой книги, изнемогал на небе, как близящийся к концу фейерверк, как весна, сгорающая в лете, как то невозвратное время, которое, казалось, не могло уже и продлиться более часа, но все еще длилось, и лилось, и ширилось, легко унося с собою нашу жизнь, достаточно сверхъестественное, чтобы лишить их ощущения тяжести и реальности, достаточно болезненное, чтобы жить этой болью.
Помню, сидел я тогда в «Ротонде» с тем самым специалистом по средневековой философии, которого Аполлон Безобразов прозвал Авероэсом и у которого он служил.
Это
Приблизительно в это время он стал часто появляться в нашем полуразрушенном необитаемом доме. Он всегда был тщательно и церемонно одет и приезжал на длинной черной лакированной машине, которую мы просили его оставлять за углом, чтобы не вызывать любопытства соседей. Аполлон Безобразов с видом любезного хозяина показывал ему дом.
– Вот эта комната предназначена у нас для библиотеки, – говорил он.
– Да, но где же книги?
– Я много лет ищу их, но пока еще не нашел ни одной, – продолжал шутить Аполлон Безобразов.
На самом деле, он просто любил жечь книги, особенно старинные, в дорогих кожаных переплетах, долго сопротивлявшиеся огню. Это было у него родом жертвоприношения, во время которого он любил читать отдельные слова на полусгоревших, освещенных безумным светом страницах. Он вообще любил все жечь: письма, записки и дневники.
Это называлось у него «бороться с привидениями». В известное мне время он вообще уже ничего не читал и у него даже не было письменных принадлежностей, хотя, несомненно, был какой-то период в его жизни, когда он очень много читал.
– Эта комната – мой рабочий кабинет, – продолжал он растворять мертвые покои. – Здесь я пишу свои сочинения.
– А где же они? – спрашивал Авероэс, любезно склонившись и принимая игру.
– А вот, – показывал Безобразов.
Действительно, на пыли зеркала пальцем были написаны какие-то странные слова, лишенные смысла, а также, грубо нарисованные, несколько треугольников и пентаграмм.
– Вот на это я потратил более месяца.
Я приблизился и прочел то самое слово, которое он столько времени подряд повторял вслух.
Потом осмотр продолжался. Мы подымались по маленьким лесенкам, проходили коридоры, маленькие передние, ибо в доме было бесконечное количество надстроек и закоулков. Безобразов звал нас спуститься в подвалы. Но мы предпочли идти пить чай. По дороге Безобразов показал нам свою картинную галерею, или длинную комнату, в которой не было ни одной картины и только на задней стене, перед которой стоял покрытый пылью стул, висели прикрепленные кнопками репродукции трех луврских картин Леонардо да Винчи, Клода Лоррена и Густава Моро, двух рисунков Пикассо и одного пейзажа Кирико, изображающего огромное здание с черными окнами.
Затем Аполлон Безобразов показал другую пустую комнату, где хранилась его любимая коллекция шаров из различных материалов. Насколько я помню, там был огромный чугунный шар, весивший больше трех пудов, стеклянный шар, деревянный и несколько маленьких медных. Они были расставлены в нисходящем порядке своих величин, подобно модели солнечной системы, и Безобразов очень их любил и много часов подряд занимался тем,
Читал он нам также свое стихотворение, каждое слово которого было написано на стене другой комнаты и составлявшее одну строчку.
Авероэс выслушивал молча его объяснения, любезно полусклонив голову и слегка скривив рот и держа свою высокую шляпу с тем особенным полусострадающим-полуироническим выражением, с которым светские министры присутствуют на открытии памятников.
Впрочем, он был удивительно вежлив. Меня прямо поражало, с какой торжественностью он держал в руках немытую чашку с отбитой ручкой, как будто она была редкостным экземпляром китайского фарфора.
Он, так же как и я, любил Зевса за его меланхолическую самоуверенность колосса и огромные архитектурные позы, всегда напоминавшие Микельанджело. Он изумлял его своей средневековой любовью к науке и верой в нее, а малейшее слово Терезы повергало его в длительное молчание.
Он искренно восхищался ею и как-то сказал ей одну из самых хороших фраз, которые я слышал. Я помню, разговор уже некоторое время прекратился, но он все еще находился в той оторопи, в которую повергают воспитанного человека явления неслыханного благородства. Тогда он вдруг сказал Терезе еле слышно, и, к сожалению, лицо его было в это время невидимо, ибо ночь пришла:
– Самое лучшее, это вам умереть.
Однажды он принес с собою тяжелый деревянный ларец, в котором оказался шар величиною с кулак с выгравированной картой земного шара. Это для Аполлона Безобразова. Терезе он присылал цветы из магазина, к концу зимы в таком большом количестве, что ее комната напоминала засыпанный снегом карликовый лес, видимый с большой высоты.
Тереза не выносила окрашенных цветов, она любила восковые гиацинты и огромные белые бульденэж, которые в России ставились в комнатах покойников. Она спала среди них, как Офелия среди водяных лилий, или целый день лежала уже в нижнем этаже, ибо мы, наконец, добились того, чтобы она покинула свою ужасную комнату с голубями. Она была необычайно слаба и казалась тяжело больной, хотя иногда она рано вставала в необычайно радостном, счастливом настроении и принималась мыть зеркала и чистить комнаты, как будто весь мир хотела переделать по-новому, но комнат было много и пыль была ужасающая. Она быстро слабела, уставала, как будто боролась со снегом, который со всех сторон налетал в этот ледяной дворец, и снова ложилась на свой низкий диван и, как больной ребенок, накрывала голову своей вытертой лошадиной шубой. Единственно, что могло ее развлечь и слегка пробудить от оцепенения, хотя не для жизни, а для другого оцепенения, более сладкого, но не менее таинственного, – это была автоматическая музыка, которая появилась в нашем доме вместе со своим необычайно дорогим ящиком из рук Авероэса.