Апостол Сергей. Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле
Шрифт:
18–19 октября 1820-го:
Полковник Ермолаев и Сергей Муравьев-Апостол — их другу полковнику Щербатову:
«Жаль, что для одного человека, подобного Шварцу, должны теперь пострадать столько хороших людей… Участь наша неизвестна, мы не под арестом и пользуемся свободой. Впрочем, что бы ни было, совесть наша чиста».
Солдат удержали, спасли от крови, каторги — дело хорошее. Совесть чиста. Но отчего же так невесело? Отчего — «жить в надежде, умереть…»?
Через 20 дней Федор Шаховской («тигр») — Щербатову:
«Первый
Кстати, это письмо, как и предыдущее, сохранилось в копии, сделанной правительственными чиновниками при вскрытии, перлюстрации чужих писем. В отделе рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде лежит более шестидесяти таких копий, снятых с самых разных «семеновских посланий». На каждом документе пометка «с подлинным верно» и подпись соответствующего почтмейстера: если письмо вскрывалось в Москве — московского, в Киеве — киевского и т. п.
И чего только не выписывают на тех почтамтах! Вот бывший семеновец Бибиков пишет своей жене Екатерине (урожденной Муравьевой-Апостол), что во всей этой истории «из мухи сделали слона»; а у Сергея Муравьева-Апостола прочитали (и скопировали) жалобу: «Каково сдавать роту в сем ужасном беспорядке. Я тогда отдохну и порадуюсь, когда сяду в сани, чтобы ехать в Полтаву».
И вдруг — письмо 17-летнего семеновского юнкера, который доказывает отцу, что нынешнее происшествие вовсе не связано с его шалостями (как родители непременно подумают!).
«Еду в Полтаву. Долго ли пробудем, неизвестно, есть надежда, что нас простят. Ради бога, не огорчайтесь, карьера может поправиться. В бытность мою в Петербурге не успел заслужить прежние вины, но новых не делал, и вперед все возможное старание употреблю сделаться достойным Вашей любви. Михаил Бестужев-Рюмин».
Так этот юноша впервые появляется в нашем рассказе.
Иван Матвеевич — Капнисту 1 декабря 1820 года:
«Чувствительно Вам благодарен, любезный сосед, за принимаемое Вами участие в моих беспокойствах о Сереже; и не менее того благодарен и любезному Семену Васильевичу (сыну Капниста)… А я вчера получил от 16 (ноября) от возвратившегося уже из Ревеля Сережи, который в восхищении от эстляндских красавиц, пишет, что его носили на руках, давали ему званый обед у губернатора, бал великолепный, не знаю где — и вот все тут…»
Надо полагать, красавицы и губернатор давали балы оппозиционные — из сочувствия и приязни к семеновцам и неуважения к аракчеевцам. Но аракчеевцы не отдали эстляндским красавицам семеновских офицеров. Иван Матвеевич уже кое-что слышал и волнуется.
«О приказе, распечатанном в Петербурге по 16-е число (от Сережи), ни слова».
Сергей не спешит известить родных о своем появлении в их краях. Один из лучших офицеров лучшего гвардейского полка сослан в армию — сначала в Полтавский, а потом Черниговский полк. Его брат Матвей, хоть и не был в Петербурге, тоже числится семеновцем и отвечает за «историю».
«Нашелся ли хотя бы один офицер Семеновского полка, который подверг себя расстрелянию? Вы меня спросите, зачем им подвергать себя этому, по дело идет не о пользе, которую это принесло бы, а о порыве к иному порядку вещей, который был бы сим обнаружен».
Так писал позже один прежний семеновец другому: Матвей Муравьев-Апостол — Сергею. Вопрос о «расстрелянии» и «порыве» оставался нерешенным. Годом раньше Карамзин сказал: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице». Сергей Муравьев-Апостол наверняка слышал эту фразу одного из «отцов». Может быть теперь в последний раз он пытается найти честный
Через 63 года, в 1883-м, когда в Преображенской слободе праздновалось 200-летие Семеновского полка, высокое начальство и царская фамилия были поражены видом престарелого семеновца с бородинским крестом (только что ему возвращенным), спросили: кто это?
— Муравьев-Апостол, девяноста лет.
В эту пору Матвея Ивановича посещал один из знаменитейших людей. Он запомнил его рассказ, которым несколько лет спустя и начал известную статью против телесных наказаний под названием «Стыдно»:
«В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.
Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.
Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: „Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумай о своей жизни и измени ее“. И сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.
Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: „Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей“.
Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.
Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И слушая его, трудно было удержаться от того же».
Запись Льва Толстого почему-то редко учитывается среди декабристских воспоминаний (между тем этот эпизод вообще сохранился для нас только благодаря писателю). Заметим слова об «одном из лучших людей своего, да и всякого, времени»; не потому только заметим, что великий Толстой хорошо отозвался о нашем герое; ведь мнение это особенно дорого, так как Лев Николаевич не разделял основных идей Сергея Ивановича, считал ложным путем мятеж, восстание, пролитие крови, даже ради самой благородной цели. Всю жизнь писателем владело искушение написать о декабристах — и несколько раз отказывался от замысла. Причин тому было немало — о «французском воспитании» уже говорилось. Но одна из главных причин — несогласие. Повторяя, что «человек, совершающий насилие, менее свободен, чем тот, который терпит его», Толстой откладывает начатый роман о декабристах, по через год-другой опять к нему возвращается. Отчего же? Да оттого, что многие декабристы были чистыми, хорошими людьми и нравственность их была такой, какую Лев Николаевич мечтал вообще видеть в людях. Итак: кровь, бунт — нет; но люди-то какие! И как быть, если решительнейший бунтовщик — «один из лучших людей своего, да и всякого, времени»? Тут концы не сходились с концами, и великий Лев волновался, даже сердился, но не мог забыть…