Апрель. Книга первая
Шрифт:
— Тоника цела… Посмотри, что с ним случилось…
Ха присела перед закутанным наглухо в плащ мальчиком. Отвела край, содрогнувшись ещё до того, как увидела… Руки задрожали, обхватила костлявыми пальцами голову Тони, притянула, впилась губами в губы…
Тоника закрыла руками лицо.
— Что ты делаешь? Ты его вылечишь?
— Не знаю! — Ведьма отстранилась, подхватила Тони на руки, шагнула к широкому, тёмному зёву Норы. — Идём. Зови воду, водяник, тащи её откуда хочешь, настоящую, хрустальную, быстро!
Собиралась вокруг мальчика большая капля, а он будто уснул; лежал на каменном полу пещеры, словно
Большая Ха устало опустила руки.
— Не трави себя, дед… — прошептала она. — Ты не виноват. Кто знал… Давным-давно я сама вот так же попалась в ЕГО сети.
— Он обещал, что Тони будет летать! А Тони так хотел… И я решил, что обойдусь… без наследника. Есть же сын, который…
— Знаешь, водяник, самое дурное во всём этом ужасе, что не виноват никто — и виноваты все сразу. Если бы я не плевалась от этого слова, я бы сказала, как любят повторять людишки: «Судьба!» Когда-то давно ОН хотел, чтобы я подарила его народу нового ветряного мага. Теперь же, когда я вложила в этого мальчика искру, которую носила в себе много-много лет — на неё попался ОН же, и решил, что Судьба поднесла ЕМУ подарок — человечка, который способен воспринять их заморскую отраву, чёртову лебеа… воспринять — и выжить.
— О чём ты, Ха?
— Так… Древний клубок тайн… Я растеряна, водяник, понимаешь…
— Тони выживет?
— Он не умрёт. Не умрёт так, чтобы исчезнуть, как исчезают люди.
— Ты! Выпила его?!!
— Не веди себя, как человековский дурак, водяник! Я его сохранила. Он спит. Ты мог бы с ним поговорить, но не думаю, что сейчас от этого будет польза хоть кому-то.
— Что мне делать теперь…
— Делом займись! Не сиди, выдирая остатки волос. И жди… наследника.
— Что?..
— Что слышал. Тоника у меня останется… пока.
— Я… найду эту падаль… этого колдуна… заокеанского…
— Не вздумай. Он, конечно, та ещё тварь… Но никому не будет лучше…
— Думаешь, не придушу его?!
— Думаю, он тебя придушит. И Болота твои высушит и через мелкое сито просеет, так что червяка не останется. Утихомирься, водяник. Жди. Как я жду. Долго жду…
С вечера зарядил дождь. Он лил всю ночь, и Брэндли то и дело просыпался, прислушиваясь к хлюпающим звукам воды за окном. В доме Дзынь было тепло и уютно, мерцали угольки в печке, пахло дымом, чуть-чуть — подгоревшим пшеном и жареными грибами с луком. Брэндли вспоминались праздники в старинном замке Хлюпастых — даже не сами праздники, а приготовления к ним, когда целый день Дом на Бугре жил взбудораженной, радостной суетой — а к вечеру замирал в ожидании. Воцарялся усталый и как бы смутный от перемешавшихся за день переживаний покой, хрупкая тишина. Появлялся управившийся с делами Сам, Хозяин. Дед. Обыкновенно хмурый, суровый, в Доме его все побаивались. Побаивался и юный водяник, хотя Брэндли, сколько он себя помнил, и пальцем не трогали. Брэндли, правда, не отличался проказливостью, однако знал, что отца его, Сидоруса Водохлёба, случалось, вытягивали хворостиной и за вовсе малые провинности, а Брэндли — не трогали. Почему так, водяник не понимал, да и не задумывался особо.
Праздники водяник любил, но был
Брэндли знал, как это безумно приятно — когда у тебя есть мама, которая может приласкать. У самого Брэндли мамы никогда не было, во всяком случае, в доме Хлюпастых о ней ни разу не упоминали, а водяник так и не смог заставить себя спросить взрослых. Что-то мешало… Однажды, когда Брэндли заболел, в замок возвратился из отлучки Сам, Гнилень. Болезнь скоро отступила, но ещё несколько дней водяник лежал слабый, дед приходил к нему, брал голову внука на колени и прохладными, жёсткими пальцами гладил, прогоняя хворь. Брэндли млел — ничего приятнее он в жизни не испытывал, и потом, видя, как другие мальчишки уворачиваются от материнских ласк, с содроганием обзывал их про себя «дураками».
Обязательно теперь спрошу, пообещал себе водяник, ныряя в забытье под шум дождя. Даже если умерла — я больше не могу про неё не знать. Наверное, с нею случилось какое-то несчастье — а дед и отец потому и не наказывают меня строго… я читал в книжках, сирот нехорошо обижать. Правда, теперь-то наверняка накажут — за ТАКОЕ! Я сбежал из дома, по-настоящему сбежал. А если будут бить — я тогда снова убегу… Интересно, согласился бы я, чтобы была мама, но и наказывали меня как других мальчиков, розгами или оплеухами? Не знаю… Наверно, моя мама всё равно не позволила бы меня обижать. Наверное, если она умерла, то когда болела, строго-настрого запретила деду и отцу меня наказывать, как других. А теперь… теперь они, конечно, очень сильно рассердились… Нет, отец не очень сильно. Он… он… ему всё равно!
Брэндли задохнулся от внезапной догадки, сел. Отец же меня не любит, подумал он. Я просто не понимал этого. Он никогда не сердился на меня, не наказывал. Он делал всё, чтобы со мной не случилось ничего плохого — но точно так же это мог делать другой. Даже суровый и немножко страшный Гнилень — роднее, интереснее. С ним жизнь казалась тревожнее и ярче. А отец, Сидорус, был равнодушным, бесцветным; ни плохим, ни хорошим — никаким.
Никого у меня нет на свете! Со сладкой болью от жалости к себе водяник скорчился на кровати, обливаясь слезами. Беззвучно. Дождь за окном шумел намного громче, водяник был уверен, что Дзынь не услышит ничего подозрительного.
Вот только он ошибся. Ладошка Дзынь ухватила его локоть, быстро пробежала к плечу. Брэндли замер.
— Это дождь виноват, — прошептала Дзынь. — Такой он сейчас прилетел, грустный. Хочешь, я зажгу свечу?
Водяник хотел отказаться — зачем Дзынь видеть его зарёванным? — но икнул и кивнул. Ладошка ведьмучки сделалась горячей, стёрла мокрые полоски со щёк.
— Покажу тебе кое-что. Совсем особенное. Я оставила это для какого-то такого, важного случая, когда или очень грустно или удивительно радостно. По-моему, сейчас самое время…