Аракчеевский подкидыш
Шрифт:
Ева замолчала и сухо, спокойным взором глядела на отца и на улана, как бы ожидая возражения, но они оба сидели перед ней изумленные и не отвечали ни слова.
– Так, стало быть, вы любите этого человека! – с ужасом выговорил фон Энзе.
Ева подняла руку с колен, как бы останавливая улана, и быстро прибавила:
– Нет, не знаю. Я этого не сказала, вы сказали, что готовы пожертвовать мне жизнью, но не честью. Я отвечала только, что Шумский готов был пожертвовать всем.
– Но у него нет чести, поймите. У него нет понятия о чести. Он в полном смысле слова негодяй! Простите меня, баронесса. Да. Он негодяй и презренный…
– Трус, –
Фон Энзе, слегка озадаченный, пристально взглянул в лицо Евы. Ему показалось, почудилась легкая усмешка на губах ее.
– Нет, я не сказал «трус» и не скажу. Вам, вероятно, известно нечто, что вы бросаете мне упреком. Вы, может быть, намекаете, что я трус, так как несколько раз отказывался драться с Шумским. Но моя честь не позволяет мне становиться под выстрел такого человека, как он. Скажите, неужели вы думаете, что я боялся поединка с ним?
– Я не знаю, что вас останавливало, но, во всяком случае, очень рада, что поединка этого не состоялось. Очень рада, что его не будет, так как это может окончиться несчастливо.
– Мне кажется, – заговорил снова после паузы фон Энзе, – что я своим поведением не доказал ничем малодушия или трусости. Я первый смело бросил в лицо этому человеку его темное происхождение. От меня первого узнал Шумский, что он простой подброшенный Аракчееву крестьянский мальчишка.
– Это с вашей стороны… было жестоко, – промолвила Ева.
– Да, правда. Сознаюсь…
– А виноват ли он в прошлом? Его ли вина, если он был продан родными.
– Конечно, нет, но было с моей стороны отплатой за то, что он умышлял против вас.
– Вы меня защищали?
– Да.
– По какому праву?
– Баронесса!.. – воскликнул фон Энзе укоризненно. – По праву человека, который давно любит вас.
– Я бы не желала, чтобы чья-либо любовь ко мне становилась причиной злых и жестоких поступков. Тот, кто украл из нашей квартиры портрет мой, рисованный г. Шумским, тоже написал мне, что он не простой вор, а поступает так вследствие безумной любви ко мне.
Фон Энзе опустил глаза и выговорил глухо:
– Вы догадались, баронесса. Портрет этот был украден по моему наущению и он был у меня, но теперь его нет. Г. Шумский, как мужик или дикий, ворвался ко мне в квартиру в мое отсутствие, разбил вдребезги раму и стекло, вырезал и унес его…
– Вот видите ли, – вдруг веселее и улыбаясь произнесла Ева. – Два вора, но совершенно на разные лады. Один украл тихо, осторожно, чужими руками, не рискуя собой, а другой – резко, грубо, сам. И я думаю, что во всем вы будете действовать так же, а г. Шумский тоже так же.
Фон Энзе обернулся к барону, который все время сидел, как опущенный в воду, молча переводя глаза с дочери на улана и с него на дочь, будто не понимая ни слова из их беседы.
– Я вижу ясно, барон, что случилось нечто, чего трудно, невозможно было ожидать, нечто, чему я никогда бы не поверил. Если бы мне даже мой отец или моя мать сказали это, люди в каждое слово которых я верю всей душой, и то я не поверил бы. Но теперь я вижу, слышу и не могу сомневаться ни на одно мгновение. Хотя это все ужасно, но это так. Баронесса привязалась сердцем к этому человеку. Она ослеплена и много надо времени, много надо усилий, чтобы раскрыть ей глаза на этого человека. Много пройдет времени, прежде чем баронесса поверит, что такое господин Шумский для всего Петербурга,
– Я это знаю, – отозвалась Ева. – Я это слышала отовсюду, от всех. А если бы я и не слышала этого, то вы здесь сейчас назвали его негодяем. А я не имею поводов вам не верить.
– И вы все-таки любите его?
– Я не сказала этого.
– Но это выходит само собой. Это видно изо всего.
– Нельзя видеть, – кротко и спокойно произнесла Ева. – Нельзя постороннему видеть в моем сердце то, чего я сама не вижу. Я знаю наверное и ни на мгновение не сомневаюсь, что г. Шумский любит меня до самозабвения, до забвения всего. Я вижу и понимаю, что я для него все. Но люблю ли я его? Повторяю – я не знаю!..
XVIII
После своего объяснения с графом Шумский пробыл в Грузине только три дня, так как решился тотчас же уступить во всем исключительно ради Евы.
Конечно, в тот же вечер после странного объяснения с Аракчеевым, он послал за матерью, чтобы узнать от нее самой, что побудило ее переменить образ действий. К удивлению Шумского, Авдотья прислала сказать, что хворает и не может быть.
Шумский взбесился, поняв, что Авдотья действует по приказанию Минкиной. Снова закипела в нем злоба и ненависть. Он тотчас же поднялся и отправился сам на ту половину дома, где была комната Авдотьи. Он нашел мать, конечно, совершенно здоровой и сидящей за самоваром. Она оторопела при виде его, вскочила с места, замахала отчаянно руками.
– Уходи, уходи, – зашептала она испуганно. – Зачем пришел? Не приказано мне с тобой ни о чем беседовать, не приказано видаться.
– Ладно, садись, – отозвался Шумский, сел у стола и, заставив оторопевшую женщину тоже усесться, выговорил нетерпеливо:
– Тебе, матушка, хоть кол на голове теши! Что я тебе ни говорил, все как об стену горох. Я на тебя не сердит. Ты не можешь иначе действовать. Скажи мне только, каким образом вышло, что ты отказалась и отперлась от всего?
Авдотья прослезилась тотчас же и, утирая глаза свернутым в комочек платком, объяснила сбивчиво, без связки, что Минкина ее замучила, «затрепала», убеждая всячески заявить графу, что она налгала все Шумскому в Петербурге под страхом его угрозы застрелить ее. И она, наконец, согласилась отпереться.
Затем Авдотья тихо, шепотом рассказала, озираясь и постоянно взглядывая на дверь, что после этого сам граф ее вызывал к себе и в коротких словах объяснил ей, как он смотрит на все это дело.
– Все как-то само собой вышло, – прибавила женщина. – Я от страху ничего ему не сказывала, он все сам говорил и все спрашивал: так ли? А я еле живая поддакивала. И на конец того он мне и говорит: – «Спасибо тебе, Авдотья, за всю твою правду сущую. Ты человек правдивый, богобоязный. И я не забуду этого». Ну, я от него, как из угара, на двор выкатилась!
Шумский, слушая мать, ухмылялся ядовито, потом качнул головой и поднялся порывисто с места. Походив, он вымолвил:
– Ну, матушка, пускай будет по-ихнему до поры до времени.
– Вот это ладно, золотой мой, – обрадовалась Авдотья. – Что проку себя губить. Все опять по-старому и пойдет.
– Да, по-старому! Но не надолго. Будет на моей улице праздник!
Когда на утро Шумский велел доложить о себе графу, тот приказал ему явиться в сумерки и снова продержал перед дверями около двух часов.