Арбат, режимная улица
Шрифт:
— Фуй! — повторил мосье, снимая мармеладку и объясняя, что у интеллигентных людей каждое слово попрыскано одеколоном и припудрено пудрой, и даже не чувствуешь, что это — слово. — А эти люди, — и он помахал в нашу сторону розовым платочком, — говорят все, как есть: и „кушать", и „пить"! — И он съел мармеладку и запил чаем.
Мадам Канарейка не отрывала влюбленных глаз от завитой головки, шепотом повторяя слова мосье Франсуа, и, когда он кончил, сказала нам: „Так нужно говорить!"
И вдруг мадам Канарейка и сама заговорила, нос ее вытянулся и засвистел. Мадам Канарейка
— Вы сюда вошли, как входят в еврейский дом: открыли двери, вошли и не спросили, можно ли войти, хотят ли, чтобы вы вошли! (Она посмотрела на мосье Франсуа, и тот кивнул завитой головкой.) Так в этом доме, — продолжала она, — не едят фаршированной рыбы. Вот! — указала она на поросенка, как бы призывая его в свидетели, с таким видом, будто это она родила поросенка и на нем она въедет в покои графини Браницкой и сама станет графиней.
— У нас другой язык. И он любит не то, что он любит, а то, что любят люди интеллигентные! И пусть нам в рот положат перец — если люди интеллигентные говорят „сладко", мы тоже будем говорить „сладко". А вам будет казаться сахар сахаром и соль солью. Ну, так могу я с вами беседовать, скажите сами?
И пока она таким образом говорила в нос, у всех токе вытянулись носы: „Стоит нам только захотеть, и мы тоже заговорим в нос". Только бабушка в чепце с лиловыми лентами, как она ни кривилась, не могла достаточно вытянуть нос и с завистью смотрела на ненавистного ей старичка, который отлично вытянул нос и сидел, весь вытянувшись на стуле.
Но тетка моя ничего не видела и не слышала и продолжала свое.
— Он не положит руки на стол! — торжественно заявляла она. — Он не будет смотреть на кусок, как бы ему и ни хотелось, и, пока кусок на столе, он не будет чувствовать его у себя на зубах. Он не будет болтать ногами за столом и не будет свистеть в доме, — обещала она. — Ты не будешь?
И она задавала мне все вопросы, какие только можно задать, сама отвечала на них — и все в мою пользу.
— Посмотрите на него, — сказала тетка.
Но мадам Канарейка не хотела смотреть. Тогда тетка поставила меня прямо перед нею, чтобы она уже не могла не смотреть на меня. И гладам Канарейка пристроила к глазу стеклышко и стала так пристально меня разглядывать, показывая, что разглядеть меня трудно, что я вдруг сам себе показался совсем маленьким, и чем больше она смотрела, тем я становился все меньше и меньше и вскоре почувствовал, что действительно меня разглядеть невозможно.
А те, у которых не было стеклышек, щурились, показывая, что они привыкли смотреть в стеклышки и без стеклышек ничего не могут разглядеть. Особенно старался старичок, хотя я сам видел: когда вблизи его мухи присела другая, чужая муха, он все-таки, не щурясь, одним ударом поймал не свою, а именно чужую муху.
Она была привлечена на кончик носа каплей меда, ибо старичок недавно заглянул в определенную банку в соседней комнате, куда его посылали за выдержками из Евангелия, чтобы прочитать за столом.
— Господи! — сказала мадам Канарейка, разглядев меня наконец. — Он шевелится!
Старичок тоже очень удивлялся, как меня ноги держат.
— Ведь он из Иерусалимки, — говорила она мосье Франсуа, — на селедке вскормлен!
— На хвосте селедки! — поправил старичок.
— Как же он выжил? — спросила мадам Канарейка таким тоном, будто жалела, что я выжил. — И даже ямочки на щеках! — воскликнула она. — Скажите, пожалуйста, совсем как у приличного мальчика.
— Не может быть ямочек, — убежденно сказал старичок, — тут что-то не так.
— Я тоже думаю, что тут что-то не так, — проговорила мадам Канарейка и принялась разглядывать, что тут не так.
Особенно ее удивляло, что я не кривой, что голова моя не раздута, как шар.
— Ведь там, в Иерусалимке, они все кривые, все раздутые. А он нет! — И она спрашивала: может, ей кажется?
— Нет, не кажется, — отвечали ей.
— Боже, совсем как мои Гога и Мога. Милые мои Гога и Мога!
Гога и Мога — два косоглазых мальчика, только у Гоги глаза в одну сторону, а Моги — в другую, словно Гога и Мога ни за что не хотели смотреть друг на друга, — пока мадам Канарейка, мать их, меня разглядывала, — затеяли любимую игру: Гога высовывал язык, а Мога ловил его. Так как глазки Гоги стреляли в одну сторону, а у Моги — в другую, поймать язык было очень трудно; но должно же так было случиться: в ту минуту, когда мадам Канарейка со словами: „Милые мои Гога и Мога!" — обернулась, чтобы расцеловать их, Мога изловчился и поймал за язык Гогу, а так как глазки его глядели далеко в сторону, а, схватив язык, он изо всех сил потянул его вслед за глазками, то он едва не вырвал Гогин язык. И все закричали: Гога оттого, что чуть не вырвали язык; Мога оттого, что не вырвал его; мадам Канарейка оттого, что думала, что язык вырван старичок — чтобы за беспокойство получить большую порцию поросенка, а бабушка — чтобы выругать старичка. Все кричали. Только Мефодий Кириллович молчал и, ничего не слыша, все водил ножом над поросенком, выбирая место, где бы лучше разрезать.
Мадам Канарейка хотела упасть в обморок, но передумала и, осматривая язык Гоги и поглаживая по головке Могу, указывала на меня:
— Вы хотите быть такими же разбойниками, как он? И она рассказала им, какой я и какие у нас в доме клопы, красные, как коровы, и что они едят нас живьем. Гога и Мога, перестав плакать, уставились на меня и тут же провели мелом черту, сказав, чтобы я не смел переступать ее. Мадам Канарейка закричала:
— Какие они умные, как они догадались так сделать?
Мосье Франсуа сказал, что медицина требует сейчас же, немедленно, дать им горячее молочко с сахаром и медом.
— Медицина требует, — забеспокоились вокруг.
— Молока, — крикнула мадам Канарейка, — с сахаром и медом! Скорее!
— Не хотим молока с медом! — закричали Гога и Мога. — Хотим хвостик от поросенка.
— Нельзя хвостик, — сказала мадам Канарейка. — Я вам дам еще пампушек.
— Не хотим пампушек!
— Сладкие шишечки…
— Не хотим шишечек, хвостик!
— Блинчики с маслом, творожные коржики…