Арена
Шрифт:
Директор поманила Макса, Макс посмотрел на бабушку, та кивнула: «можно», и Макс подошел. Директор школы ему понравилась. И школа понравилась. Они были простыми и светлыми, как время после обеда. Директор дала ему страницу из газеты: «прочитай-ка»; Макс взял и начал читать, как учила его бабушка, — с запятыми; он даже понял, про что был текст: немецкий канцлер приехал в гости к президенту, президент показал канцлеру свою коллекцию новогодних открыток. «Хорошо, очень хорошо», — еще раз изумилась директор, подняла очки на лоб. «А вы уверены, что Максу Дюрану будет хорошо в нашей школе?» и это был вопрос с подвохом. «Почему Макса Дюрана отдают в простую школу?» — вот как он выглядел бы слева направо. Бабушка поняла, улыбнулась незнакомо, недоступно, как кинозвезда за стеклом лимузина; сказала, что все продумала и решила: мол, не могут же Дюраны де Моранжа всю жизнь восседать на вершине горы. Ответ тоже был двойной, загадка-метафора: дождь — это парень с длинными ногами; с двойным дном, как старинная шкатулка, тайные письма, измена королю, измена мужу. «Он не совсем Дюран де Моранжа, так что ему можно и даже нужно», — вот что было на дне; портрет с синими глазами, который не попадет в галерею, а только в медальон…
Первого сентября Макс и вправду оказался самым маленьким, самым младшим. С собой он взял в карман маленький стеклянный шарик, одну из множества игрушек — как амулет: «защити, спаси, сохрани»; в руках держал букет роскошных розовых роз — для учительницы. «Статуэтка дрезденского фарфора», — сказала одна
— Макс… я знаю, что вы католики с бабушкой…
— Все Дюраны де Моранжа — католики, — сказал Макс, и в голосе его звучало: неужели в этом мире можно быть кем-то еще, кроме Моранжа и католиком? Не брезгливость и не презрение, а легкое удивление, как у белых при виде индейцев. — Мы даже сражались в крестовых походах и становились инквизиторами, — и улыбнулся зловеще, будто сам лично шел в походы и инквизицию. Директор засмеялась про себя — чудно, он ей нравился, словно мимолетный запах духов в толпе, удачных, нежных, сладких, компот из бергамота и розы.
— Макс, другие люди — не католики, они смущаются, когда при них читают молитвы или крестятся; это в столь публичном месте, как школа, пожалуй, даже неприлично. Вот в католической школе это было бы в порядке вещей, даже в распорядке, но здесь… обычная школа… понимаешь?
Макс не понял; в его годы мир на обычное и необычное не подразделяют; но сделал вид, что понял: да-да, он так больше не будет. Креститься в школе нельзя. Вот можно и нельзя — это знакомо; можно в его мире: молоко и апельсиновый сок в неограниченных количествах, бродить по замку, читать любые книги; нельзя: в них рисовать, потому что большинству — от ста лет, нельзя есть руками, нельзя еще пока пить вино. И еще нельзя спрашивать о маме и папе. Нет, «нельзя» все-таки больше, чем «можно».
Однажды Макс взял и спросил: «а где мои мама и папа?» Это было сразу после поездки в супермаркет; кухарка тогда еще погладила его по светлой голове, пушистой, как клубок ангорской шерсти, сказала жалостливо: «бедняжка, эх, нету у тебя мамы, а папа умер», когда он сжал ее коленки от ужаса перед огромным-огромным миром, полным овощей и консервных банок, и сказал, как в мультике: «мама». Вечером, за ужином, Макс и спросил; на ужин подавали салат из курицы, шампиньонов, оливок и зелени, томатный суп-пюре с гренками, фрукты и яблочный пай; если не было гостей, они обедали в маленькой столовой — она, конечно, все равно была огромной: здоровенный камин из камня, просто настоящий очаг; можно прятать Санта-Клаусов и жарить кабана; кованые решетки на окнах стрелами, из красных плиток пол, из мореного дуба стол и стулья с высокими резными спинками и подлокотниками; Макс на одном конце, бабушка на другом; между ними канделябры — и каждым можно убить человека — железные русалки и корабли; в замке было пятнадцать человек прислуги — кто-то все время стоял за спиной; Макс вздрогнул, когда поставили тарелку с сырами и фруктами, и спросил. Бабушка не испугалась — не подавилась, не подпрыгнула, не уронила вилку или салфетку, — а взяла спокойно грушу и ответила, что мама есть, конечно, просто она сейчас путешествует, но когда-нибудь обязательно приедет навестить своего Макса. И вообще, она мерзкая эгоистка, ей ее собственная жизнь намного интереснее, чем ребенок. Макс кивнул, словно объяснение получилось абсолютно толковым, из геометрии, с доказательством на полторы страницы. «А папа?» — продолжил он дальше, тоже взял грушу; они будто не фрукты ели, а играли в покер: осталось двое игроков, элитный закрытый клуб, где ставки — бюджет маленькой страны, все молчат кругом, затаили дыхание, даже тапер не играет, ждет, и сигарный дым — туман… «Папа умер, это правда?» Бабушка удивилась. Ей казалось, что правда — вот она, на кончиках пальцев, яркая, как красный цвет, ее знает весь свет; но, оказывается безумная сплетня об инцесте — Макс и Марианна — победила. «Пусть будет так; да, умер, — сказала бабушка, — он на небесах, он у самого Бога и молится там за Макса каждый день». И довольно засмеялась собственной шутке, игре слов, игре в бисер, кроссворду, шараде — про себя.
О том, что его укоряли за молитву перед едой, Макс рассказал, и бабушка неожиданно для себя самой резко, с разгона разозлилась, сказала много слов про невежество и неуважение; Макс пообещал молиться, несмотря на запрет. Но не молился. Он не любил молитву перед едой: в маленькой столовой напротив его места, над камином, висело распятие, старинное, времен Столетней войны, его могли касаться уста самого Рене Дюрана де Моранжа; ценность вещи была запредельная, но Макс распятие ненавидел — оно казалось страшным. Лицо Христа все в слезах, руки и ноги в крови — «редкая выразительность, тонкая работа», — написано в энциклопедиях, а Макс не мог смотреть на «это» и есть. Врач из городка при одной Максовой простуде заметил, что мальчик что-то уж очень худой, скулы как лезвия, «на ребрах можно вальс играть, как на ксилофоне», — сказал мимоходом жене, так и пошла сплетня, что Дюраны разоряются. Макс тем временем пользовался тем, что болен, ел только то, что ему нравилось: соленую селедку в растительном масле с паприкой, черный хлеб с орехами, блины с грибами в сливках; и все это за книгой; и на кухне, где тепло, даже жарко; тут же чайник, можно подлить кипятку; а кухарка, и дворецкий, и горничные совсем не обращают на него
Читать Макс любил больше Бога. Он знал это о себе, но никому не говорил, да и кому скажешь — священнику, что ли: «Вы знаете, я боюсь Бога, Бог меня пугает, это из-за распятия у нас в маленькой столовой, наверное; от мук Господа я в ужасе; какой смысл был в этом ритуале? Искупление грехов человеческих? Но зачем было эти грехи расставлять, как ловушку? Начиная с яблока… Это какая-то хитрая шахматная партия, в которой Бог всегда выигрывает: сначала делает нас грешными, потом этот грех искупает Христос, которого мы же и распяли — и опять проиграли…» Макс не чувствовал себя плохим от этих мыслей, он просто знал, что мысли эти бессмысленны, потому что Бог действительно всегда выигрывает: Макс подумает-подумает, а потом умрет, а Бог будет всегда… И говорил священнику всякую чушь, из-за которой переживал: книги захватывают его, околдовывают, уносят в странные миры, и сам он иногда пишет нечто, о дьяволе, луне и окнах, а еще он наорал на одну горничную, и еще надерзил бабушке и учительнице по математике, и не помог садовнику, хотя из окна видел, как тот постарел и как ему тяжело с газоном… Священник слушал и думал, что это самый странный мальчик на свете; Евгения Дюран де Моранжа в первую же встречу рассказала ему, кто отец Макса. Пришла к нему на чай. Священник приехал издалека, из жаркой страны, где змеи и СПИД; мерз здесь немилосердно; Евгения показалась ему ослепительной: в его стране женщины сплошь маленькие и смуглые до черноты, и старели они быстро — после рождения первого ребенка; а Евгения была как дорогой букет от модного молодого флориста, что расспрашивает о человеке, которому дарят цветы, и только потом фантазирует. Она принесла торт, небольшой, творожный, с персиками и киви, и чай, горький «Даржилинг», и священник был благодарен, потому что ничего еще не успел купить: ни кофе, ни чая. Его вызвали очень быстро: без священника осталась красивая церковь, маленькая, изящная, из черного камня, словно языческая, ее проектировал известный в те времена архитектор, поэтому сейчас это памятник, сто один год, много туристов; предыдущий священник срочно уехал: он был хорошим хирургом, началась война, и его назначили в один военный госпиталь — лечить тела и души заодно. Отец Алехандро даже видел его фотографию: очень молодой, очень красивый человек, синие глаза, в толпе такого не потеряешь; Евгения успокоила отца, сказала мимоходом, что прихожане очень довольны, что священник сменился, потому отец Артур был… гм… слишком молод, и это сбивало с толку. Потом рассказала всю историю до конца; после ее ухода отец Алехандро почувствовал себя пьяным. А вот теперь Макс ходит к нему на занятия и на исповедь, и растет — быстрее, чем города, и не верит в Бога, что символично. Макс этого не говорит открыто, ему это кажется нехорошим, преходящим, но это чувствуется: он объективен и насмешлив, и верит в себя, и наверняка однажды уйдет из дома, из замка Дюранов де Моранжа, — и не обернется…
А пока еще Макс верит в Бога. Странная это была вера — разговор с самим собой. «Привет, привет, как Твои дела? Будет прогноз на сегодня? Пусть случится хороший день… Знаешь, кого мне жалко больше всего на свете? Собак; вот если бы Ты пожалел всех собак на свете, дал им сегодня вкусный кусок — было бы здорово. А Ты сидишь себе в крепости из слоновой кости и пишешь роман… нет, братец, это не жизнь…» Макс тоже писал — много, немного, в зависимости от настроения и времени, но его стол набивался бумагами. Жизнь его была как часы, старинные, отстающие всего лишь на минуту раз в год — перед следующим; подъем, молитва в часовне с бабушкой, потом завтрак, потом в школу, потом из школы — домой, в замок, обед, уроки, потом он просто читал — в библиотеке или в саду; садовник уже совсем состарился, бабушка отпустила его домой, в городок, дала пенсию; Макс иногда стриг газон, сажал цветы, но помогало мало, сад зарастал, и Макс сочинял про него истории, сад превращается в лес, в его центре стоит замок прекрасной, но жестокой королевы; чтобы жить вечно, она убивает девочек из городка у подножия замка; по миру бродят два брата — собиратели сказок, и однажды они приходят в этот городок, где их просят помочь понять, почему несколько веков подряд их дети исчезают в лесу… От садовника остался велосипед, Макс научился на нем кататься — на школьном стадионе, на футбольном поле; они с бабушкой ходили туда вечерами, когда в городке все ужинали; Макс разгонял велосипед, запрыгивал, ехал чуть-чуть и падал, на песок и траву, бабушка не охала, не бежала спасать, а просто наблюдала и улыбалась; она брала с собой складной стульчик, как у художников на пленэре, сидела и читала — что-нибудь легкое; она любила журналы: они и еще рукоделие заваливали ее комнату, как листва — осенний парк; Макс из журналов вырезал рецепты. Секрет равновесия — Макс разгадал его, как математическую задачу, квадратное уравнение, загадку о слове «вечность», — быстро, как и все; он любил знания, как другие люди любят башни, или лестницы, или розы, или снег ночью, и катался виртуозно, будто играл на пианино, с одной рукой, без рук, думая о своем, вокруг футбольного поля по треснувшему, как в фильмах-катастрофах, асфальту; и казалось, от мыслей за его спиной тянулся сверкающий серебристый космический след. Он рос, и бабушка смотрела, как он становился своеобразно красивым, будто время года. Волосы странного цвета — пепельные с золотом, словно он прожил много лет в темноте, Гаспар Хаузер, и они выцвели, а теперь на солнце набирают блеск; странные серые глаза, бесцветные, бледные, незрячие, — людям от них становилось неуютно, будто они забыли что-то важное из мелочей; но когда Макс злился или радовался, они сверкали, как жидкий металл, становилось жарко, словно у Макса было два облика: один для обычной жизни и один для страсти.
Но однажды в жизни случились перемены. Бабушка получила письмо — это все, что удалось Максу узнать. Он пришел со школы, а все слуги стояли в прихожей замка — огромной зале, возле камина, и держали в руках конверты. «Что-то случилось?» Оказалось, бабушка получила утром письмо, прочитала, долго сидела в своей комнате, а потом пришла на кухню и попросила всех уйти: выдала всем денег больше положенного раза в три и написала хорошие рекомендации — хоть в «Метрополе» служить. Но уходить никто не хотел: во-первых, случилось все слишком быстро, и всюду оставались дела, во-вторых, в городке не так-то много работы. Макс поднялся наверх, в крыло, где комнаты бабушки, на второй этаж, где спальня; постучался. Бабушка чем-то громыхнула, но не ответила. Макс улыбнулся. Бабушка порой — просто матушка Ветровоск из Терри Пратчетта: разговаривает афоризмами и добирается до самой сути вещей, но сама по сути — обычная одинокая старая женщина, которая все проблемы в мире решает сладким крепким чаем, «Голд Цейлоном» или «Даржилингом».
— Бабушка, чай пить.
Тишина. Макс стал думать, что сделал бы он, получив письмо, от которого захотелось уволить всех слуг. Да, попил бы чаю. Макс постучал еще раз. Бабушка открыла так резко, что облокотившийся на дверь Макс чуть не свалился внутрь, как с обрыва.
— Что?
— Чай.
— Не хочу. Ты иди, пей, и поешь заодно, вон какой худущий; в городе все говорят, что я тебя не кормлю, нечем, мол…
— Это ерунда.
— Я знаю. Но неужели я не могу побыть одна? Что за неуважение, Макс?