Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
Или вот Александр Филиппович Степовой. До посадки он был солдат войск МВД, посажен – по 58-й. Он совсем не ортодокс, он вообще простой парень, он в лагере начал стыдиться своей прошлой службы и тщательно скрывал её, понимая, что это опасно, если узнается. Так как его вербовать? Вот этим и вербовать: разгласим, что ты – «чекист». И собственным знаменем они подотрутся, чтоб только завербовать. (Уверяет, что всё же устоял.)
Не будет другого повода рассказать историю его посадки. Мобилизован был хлопчик в армию, а послали служить в войска МВД. Сперва – на борьбу с бандеровцами. Получив (от стукачей же) сведения, когда те придут из леса в церковь на обедню, окружали
Иной, как говорится, и не плотник, да стучать охотник – этот берётся без затруднения. На другого приходится удочку забрасывать по несколько раз: сглатывает наживу. Кто будет извиваться, что трудно ему собрать точную информацию, тому объясняют: «Давайте какая есть, мы будем проверять». – «Но если я совсем не уверен?» – «Так что ж – вы истинный враг?» Да наконец, и честно ему объяснить: «Нам нужно пять процентов правды, остальное пусть будет ваша фантазия». (Джидинские оперы.)
Но иногда выбивается из сил и кум [156] , не берётся добыча ни с третьего, ни с пятого раза. Это – редко, но бывает. Тогда остаётся куму затянуть запасную петельку: подписку о неразглашении. Нигде – ни в Конституции, ни в Кодексе – не сказано, что такие подписки вообще существуют, что мы обязаны их давать, но – мы ко всему привыкли. Как же можно ещё и тут отказаться? Уж это мы непременно все даём. (А между тем, если бы мы их не давали, если бы, выйдя за порог, мы тут же бы всем и каждому разглашали свою беседу с кумом, – вот и развеялась бы бесовская сила Третьего Отдела, на нашей трусости и держится их секретность и сами они!) И ставится в лагерном деле освобождающая счастливая пометка: «не вербовать»! Это – проба «96» или по крайней мере «84», но мы не скоро о ней узнаем, если вообще доживём. Мы догадаемся по тому, что схлынет с нас эта нечисть и никогда больше не будет к нам липнуть.
156
Слово «кум», по Далю, означает: «состоящий в духовном родстве, восприемник по крещению». Стало быть, перенос на лагерного опера – очень меток, вполне в духе языка. Только с усмешкой, обычной для зэков.
Однако чаще всего вербовка удаётся. Просто и грубо давят, давят, так, что ни отмолиться, ни отлаяться.
И вскоре завербованный приносит донос.
И по доносу чаще всего затягивают на чьей-то шее удавку второго срока.
И получается лагерное стукачество сильнейшей формой лагерной борьбы: «подохни ты сегодня, а я завтра!»
На воле все полвека или сорок лет стукачество было совершенно безопасным занятием: никакой ответной
В лагерях несколько иначе. Читатель помнит, как стукачей разоблачала и ссылала на Кондостров соловецкая Адмчасть. Потом десятилетиями стукачам было как будто вольготно и расцветно. Но редкими временами и местами сплачивалась группка волевых и энергичных зэков и в скрытой форме продолжала соловецкую традицию. Иногда прибивали (убивали) стукача под видом самосуда разъярённой толпы над пойманным вором (самосуд по лагерным понятиям почти законный). Иногда (1-й ОЛП Вятлага во время войны) производственные придурки административно списывали со своего объекта самых вредных стукачей «по деловым соображениям». Тут оперу трудно было помочь. Другие стукачи понимали и стихали.
Много было в лагерях надежды на приходящих фронтовиков – вот кто за стукачей возьмётся! Увы, военные пополнения разочаровывали лагерных борцов: вне своей армии эти вояки, миномётчики и разведчики, совсем скисали, не годились никуда.
Нужны были ещё качания колокольного била, ещё откладки временного метра, пока откроется на Архипелаге мор на стукачей.
В этой главе мне не хватает материала. Что-то неохотно рассказывают лагерники, как их вербовали. Расскажу ж о себе.
Лишь поздним лагерным опытом, наторевший, я оглянулся и понял, как мелко, как ничтожно я начинал свой срок. В офицерской шкуре привыкнув к незаслуженно высокому положению среди окружающих, я и в лагере всё лез на какие-то должности и тотчас же падал с них. И очень держался за эту шкуру – гимнастёрку, галифе, шинель, уж так старался не менять её на защитную лагерную чернедь! В новых условиях я делал ошибку новобранца: я выделялся на местности.
И снайперский глаз первого же кума, новоиерусалимского, сразу меня заметил. А на Калужской заставе, как только я из маляров выбился в помощники нормировщика, опять я вытащил эту форму – ах как хочется быть мужественным и красивым! К тому ж я жил в комнате уродов, там генералы и не так одевались.
Забыл я и думать, как и зачем писал в Новом Иерусалиме автобиографию. Полулёжа на своей кровати как-то вечером, почитывал я учебник физики, Зиновьев что-то жарил и рассказывал, Орачевский и Прохоров лежали, выставив сапоги на перильца кровати, – и вошёл старший надзиратель Сенин (это, очевидно, была ненастоящая его фамилия, он и не русский был, а псевдоним для лагеря). Он как будто не заметил ни этой плитки, ни этих выставленных сапог – сел на чью-то кровать и принял участие в общем разговоре.
Лицом и манерами мне он не нравился, этот Сенин, слишком играл мягкими глазами, но уж какой был окультуренный! какой воспитанный! уж как отличался он среди наших надзирателей – хамов, недотёп и неграмотных. Сенин был ни много ни мало – студент! – студент 4-го курса, вот только не помню какого факультета. Он, видно, очень стыдился эмведистской формы, боялся, чтобы сокурсники не увидели его в голубых погонах в городе, и потому, приезжая на дежурство, надевал форму на вахте, а уезжая – снимал. (Вот современный герой для романистов. Вообразить по царским временам, чтобы прогрессивный студент подрабатывал в тюрьме надзирателем!) Впрочем, культурный-культурный, а послать старика побегушками или назначить работяге трое суток карцера ему ничего не стоило.
Но у нас в комнате он любил вести интеллигентный разговор: показать, что понимает наши тонкие души и чтоб мы оценили тонкость его души. Так и сейчас – он свежо рассказал нам что-то о городской жизни, что-то о новом фильме и вдруг незаметно для всех сделал мне явное движение – выйти в коридор.
Я вышел, недоумевая. Через сколько-то вежливых фраз, чтоб не было заметно, Сенин тоже поднялся и нагнал меня. И велел тотчас же идти в кабинет оперуполномоченного – туда вела глухая лестница, где никого нельзя было встретить. Там и сидел сыч.