Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
Даже один год - у-у-у, как это долго! Даже в одном году сколько ж времени тебе оставлено думать? Уж триста тридцать-то раз в году ты потолчешься на разводе и в моросящий слякотный дождичек, и в острую вьюгу и в ядрёный неподвижный мороз. Уж триста тридцать-то дней ты поворочаешь постылую чужую работу с незанятой головой. И триста тридцать вечеров пожмёшься мокрый, озябший на съёме, ожидая пока конвой соберётся с дальних вышек. Да проходка туда. Да проходка назад. Да склонясь над семьюстами тридцатью мисками баланды, над семьюстами тридцатью кашами. Да на вагонке твоей, просыпаясь и засыпая. Ни радио, ни книги не отвлекут тебя, их нет, и слава Богу.
И это - только один год. А их - десять. Их - двадцать пять...
А еще когда в больничку сляжешь
Думай! Выводи что-то и из беды.
Всё это бесконечное время ведь не бездеятельны мозг и душа заключённых?! Они издали в массе похожи на копошащихся вшей, но ведь они венец творения, а? Ведь когда-то и в них вдохнута была слабенькая искра Божья? Так что теперь стало с ней?
Считалось веками: для того и дан преступнику срок, чтобы весь этот срок он думал над своим преступлением, терзался, раскаивался и постепенно бы исправлялся.
Но угрызений совести не знает Архипелаг ГУЛаг! Из ста туземцев пятеро блатных, их преступления для них не укор, а доблесть, они мечтают впредь совершать их еще ловчей и нахальней. Раскаиваться им - не в чем. Еще пятеро - брали крупно, но не у людей: в наше время крупно взять можно только у государства, которое само-то мотает народные деньги без жалости и без разумения - так в чём такому типу раскаиваться? Разве в том, что возьми больше и поделись - и остался бы на свободе? А еще у восьмидесяти пяти туземцев - и вовсе никакого преступления не было. В чём раскаиваться? В том, что думал то', что думал? (Впрочем, так задолбят и задурят иного, что раскаивается - какой он испорченный... Вспомним отчаяние Нины Перегуд, что она недостойна Зои Космодемьянской.) Или в безвыходном положении сдался в плен? В том, что при немцах поступил на работу вместо того, чтобы подохнуть от голода? (Впрочем, так перепутают дозволенное и запрещенное, что иные терзаются: лучше б я умер, чем зарабатывал этот хлеб.) В том, что, бесплатно работая в колхозе, взял с поля накормить детей? Или с завода вынес для того же?
Нет, ты не только не раскаиваешься, но чистая совесть как горное озеро светит из твоих глаз. (И глаза твои, очищенные страданием, безошибочно видят всякую муть в других глазах, например - безошибочно различают стукачей. Этого ви'дения глазами правды за нами не знает ЧКГБ - это наше "секретное оружие" против неё - в этом плошает перед нами ГБ.)
В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас - от каторжников Достоевского, от каторжников П. Якубовича. Там сознание заклятого отщепенства, у нас - уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня; что колючая проволока разделила нас условно. Там у большинства - безусловное сознание личной вины, у нас - сознание какой-то многомиллионной напасти.
А от напасти - не пропа'сти. Надо её пережить.
Не в этом ли причина и удивительной редкости лагерных самоубийств? Да, редкости, хотя каждый отсидевший, вероятно, вспомнит случай самоубийства. Но еще больше он вспомнит побегов. Побегов-то было наверняка больше, чем самоубийств! (Ревнители социалистического реализма могут меня похвалить: провожу оптимистическую линию.) И членоповреждений было гораздо больше, чем самоубийств!
– но это тоже действие жизнелюбивое, простой расчёт пожертвовать частью для спасения целого. Мне даже представляется, что самоубийств в лагере было статистически, на тысячу населения, меньше, чем на воле. Проверить этого я не могу, конечно.
Ну вот вспоминает Скрипникова, как в 1931-м в Медвежегорске в женской уборной повесился мужчина лет тридцати - и повесился-то в день освобождения!
– так может, из отвращения к тогдашней воле? (За два года перед тем его бросила жена, но он тогда не повесился.) - Ну вот в клубе центральной усадьбы Буреполома повесился конструктор Воронов.
– Коммунист и партработник Арамович, пересидчик, повесился в 1947-м на чердаке мехзавода в Княж-Погосте.
– В Краслаге в годы войны литовцы, доведённые до полного отчаяния, а главное -
– В 1949-м в следственной камере во Владимире Волынском молодой парень, сотрясённый следствием, уже было повесился, да Боронюк его вынул.
– На Калужской заставе бывший латышский офицер, лежавший в стационаре санчасти, крадучись стал подниматься по лестнице - она вела в еще недостроенные пустые этажи. Медсестра-зэчка хватилась его и бросилась вдогонку. Она настигла его в открытом балконном проёме 6-го этажа. Она вцепилась в его халат, но самоубийца отделился от халата, в одном белье поспешно вступил в пустоту и промелькнул белой молнией на виду у оживлённой Большой Калужской улицы в солнечный летний день.
– Немецкая коммунистка Эми, узнав о смерти мужа, вышла из барака на мороз неодетая, простудиться. Англичанин Келли во Владимирском ТОНе виртуозно перерезал вены при открытой двери камеры и надзирателе на пороге.1
Повторяю, еще многие могут рассказать подобные случаи, - а всё-таки на десятки миллионов сидевших их будет немного. Даже среди этих примеров видно, что большой перевес самоубийств падает на иностранцев, на западников: для них переход на Архипелаг - это удар оглушительнее, чем для нас; вот они и кончают. И еще - на благонамеренных (но не на твёрдочелюстных). Можно понять ведь у них в голове всё должно смешаться и гудеть, не переставая. Как устоишь? (Зося Залесская, польская дворянка, всю жизнь отдавшая "делу коммунизма" путём службы в советской разведке, на следствии трижды кончала с собой: вешалась - вынули, резала вены - помешали, скакнула на подоконник 7 этажа - дремавший следователь успел схватить её за платье. Трижды спасли, чтобы расстрелять. )
А вообще как верно истолковать самоубийство? Вот Анс Бернштейн настаивает, что самоубийцы - совсем не трусы, что для этого нужна большая сила воли. Он сам свил верёвку из бинтов и душился, поджав ноги. Но в глазах появлялись зелёные круги, в ушах звенело - и он всякий раз непроизвольно опускал ноги до земли. Во время последней пробы оборвалась верёвка - и он испытал радость, что остался жив.
Я не спорю, для самоубийства может быть и в самом крайнем отчаянии еще нужно приложить волю. Долгое время я не взялся бы совсем об этом судить. Всю жизнь я уверен был, что ни в каких обстоятельствах даже не задумаюсь о самоубийстве. Но не так давно протащило меня через мрачные месяцы, когда мне казалось, что погибло всё дело моей жизни, особенно если я останусь жить. И я ясно помню это отталкивание от жизни, приливы этого ощущения, что умереть - легче, чем жить. По-моему, в таком состоянии больше воли требует остаться жить, чем умереть. Но, вероятно, у разных людей и при разной крайности это по-разному. Поэтому и существуют издавна два мнения.
Очень эффектно вообразить, что вдруг бы все невинно-оскорбленные миллионы стали бы повально кончать самоубийством, досаждая правительству двояко: и доказательством своей правоты и лишением даровой рабочей силы. И вдруг бы правительство размягчилось? И стало бы жалеть своих подданных?.. Едва ли. Сталина бы это не остановило, он занял бы с воли еще миллионов двадцать.
Но не было этого! Люди умирали сотнями тысяч и миллионами, доведённые уж кажется до крайней крайности - а самоубийств почему-то не было! Обречённые на уродливое существование, на голодное истощение, на чрезмерный труд - не кончали с собой!
И, раздумавшись, я нашел такое доказательство более сильным. Самоубийца - всегда банкрот, это всегда - человек в тупике, человек, проигравший жизнь и не имеющий воли для продолжения борьбы. Если же эти миллионы беспомощных жалких тварей всё же не кончали с собой - значит жило в них какое-то непобедимое чувство. Какая-то сильная мысль.
Это было чувство всеобщей правоты. Это было ощущение народного испытания - подобного татарскому игу.
___
Но если не в чем раскаиваться - о чём, о чём всё время думает арестант? "Сума да тюрьма - дадут ума". Дадут. Только - куда его направят?