Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Архипелаг ГУЛаг

Солженицын Александр Исаевич

Шрифт:

В 1945-46 годах, когда заключенные тянулись не откуда-нибудь, а из Европы, и невиданные европейские вещи были надеты на них и лежали в их мешках - не выдерживали и конвойные офицеры. Служебная судьба, оберегшая их от фронта, в конце войны оберегла их и от сбора трофеев - разве это было справедливо? Так не случайно уже, не по спешке, не по нехватке места, а из собственной корысти - смешивал конвой блатных и политических в каждом купе своего столыпина. И блатари не подводили: вещи сдирались с бобров (Бобры - богатые зэки с барахломибацилами, то есть с жирами.) и поступали в чемоданы конвоя. Но как быть, если бобры-то в вагон загружены, и поезд уже идет, а воров нет и нет, ну просто не подсаживают, сегодня их не этапируют ни одна станция? Несколько случаев известно и таких. В 1947 году из Москвы во Владимир для отбывания сроков во Владимирском централе везли группу иностранцев, у них были богатые вещи, это показывало первое раскрытие чемодана. Тогда конвой сам начал в вагоне систематический отбор вещей. Чтобы ничего не пропустить, заключенных раздевали догола и сажали на пол вагона близ уборной, а тем временем просматривали и отбирали вещи. Но не учел конвой, что везет-то их не в лагерь, а в серьезную тюрьму. По прибытии туда И.А.Корнеев подал письменную жалобу, все описав. Нашли тот конвой, обыскали самих. Часть вещей еще нашлась и вернули ее владельцам, невозвращенное владельцам оплатили. Говорили, что конвою дали по 10 и 15 лет. Впрочем это проверить нельзя, да и статья воровская, не должны засидеться. Однако этот случай исключительный, и умерь свою жадность вовремя, начальник конвоя понял бы, что здесь лучше не связываться. А вот случай попроще, и тем подает он надежду, что не один такой был. В столыпине Москва-Новосибирск в августе 1945 года (в нем этапировался А.Сузи) тоже не случилось воров. А путь предстоял долгий, столыпины тянулись тогда. Не торопясь, начальник конвоя объявил в удобное время обыск - по одиночке с вещами в коридоре. Вызываемых раздевали по тюремным правилам, но не в этом таился смысл обыска, потому что обысканные возвращались в свою же набитую камеру, и любой нож, и любое запретное можно было потом из рук в руки передавать. Истинный обыск был в пересмотре всех личных вещей - надетых и из мешков. Здесь, у мешков, не скучая весь долгий обыск простоял с надменным неприступным видом начальник конвоя, офицер, и его помощник, сержант. Грешная жажда просилась наружу, но офицер замыкал ее притворным безразличием. Это было положение старого блударя, который рассматривает девочек, но стесняется посторонних, да и самих девочек тоже, не знает, как подступиться. Как ему нужны были несколько воров! Но воров в этапе не было. В этапе не было воров, нобыли такие, кого уже коснулось и заразило воровское дыхание тюрьмы. Ведь пример воров поучителен и вызывает подражание: он показывает, что есть легкий путь жить в тюрьме. В одном из купе ехали два недавних офицера - Санин (моряк) и Мерешков. Они были оба по 58-й, но уже перестраивались. Санин при поддержке Мерешкова объявил себя старостой купе и попросился через конвоира на прием к начальнику конвоя (он разгадал эту надменность, ее нужду в своднике!). Небывалый случай, но Санина вызвали и где-то там состоялась беседа. Следуя примеру Санина, попросился кто-то из другого купе. Был принят и тот. А наутро хлеба выдали не 550 граммов, как был в то время этапный паек, а - двести пятьдесят. Пайки роздали, начался тихий ропот. Ропот, - но боясь "коллективных действий" эти политические не выступали. Нашелся только один, кто громко спросил у раздатчика: - Гражданин начальник! А сколько эта пайка весит? - Сколько положено, - ответили ему. - Требую перевески, иначе не возьму!
– громко заявил отчаянный. Весь вагон затаился. Многие не начинали паек, ожидая, что перевесят и им. И тут-то пришел во всей своей непорочности офицер. Все молчали, и тем тяжелее, тем неотвратимее придавили его слова: - Кто тут выступил против советской власти? Обмерли сердца. (Возразят, что это - общий прием, что это и на воле любой начальник заявляет себя советской властью и поди с ним поспорь. Но для запуганных, только что осужденных за антисоветскую деятельность страшней.) - Кто тут поднял МЯТЕЖ из-за пайки?
– настаивал офицер. - Гражданин лейтенант, я хотел только ..., - уже оправдывался во всем виноватый бунтарь. - Ах, это ты, сволочь? Это тебе не нравится советская власть? (И за чем бунтовать? зачем спорить? Разве не легче съесть эту маленькую пайку, перетерпеть,

промолчать?.. А вот теперь встрял...) - ... Падаль вонючая! Контра! Тебя самого повесить - а ты еще пайку вешать?! Тебя, гада, советская власть поит-кормит - и ты еще недоволен? Знаешь, что за это будет?.. Команда конвою: "Заберите его!" Гремит замок. "Выходи, руки назад!" Несчастного уводят. - Еще кто недоволен? Еще кому перевесить? (Как будто что-то можно доказать! Как будто где-то пожалуешься, что было двести пятьдесят и тебе поверят, а лейтенанту не поверят, что было точно пятьсот пятьдесят.) Битому псу только плеть покажи. Все остальные оказались довольны, и так утвердилась штрафная пайка НА ВСЕ ДНИ долгого путешествия. И сахара тоже не стали давать - его брал конвой. (Это было в лето двух великих Побед - над Германией и над Японией, побед, которые извеличат история нашего Отечества, и внуки и правнуки будут их изучать.) Проголодали день, проголодали два, несколько поумнели, и Санин сказал своему купе: "Вот что, ребята, так пропадем. Давайте, у кого есть хорошие вещи - я выменяю, принесу вам пожрать". Он с большой уверенностью одни вещи брал, другие отклонял (не все соглашались и давать - так никто ж их и не вынуждал!). Потом попросился на выход вместе с Мерешковым, странно - конвой их выпустил. Они ушли с вещами в сторону купе конвоя и вернулись с нарезанными буханками хлеба и с махоркой. Это были те самые буханки - из семи килограммов, не додаваемых на купе в день, только теперь они назначались не всем поровну, а лишь тем кто дал вещи. И это было вполне справедливо: ведь все же признали, что они довольны и уменьшенной пайкой. И справедливо было потому, что вещи чего-то стоят, за них надо же платить. И в дальнем загляде тоже справедливо: ведь это слишком хорошие вещи для лагеря, они все равно обречены там быть отняты или украдены. А махорка была - конвоя. Солдаты делились с заключенными своею кровной махрой - но и это было справедливо, потому что они тоже ели хлеб заключенных и пили их сахар, слишком хороший для врагов. И, наконец, справедливо было то, что Санин и Мерешков, не дав вещей, взяли себе больше, чем хозяева вещей - потому что без них бы это все и не устроилось. И так сидели, сжатые в полутьме, и одни жевали краюхи хлеба, принадлежащие соседям, а те смотрели на них. Прикуривать же конвой не дал поодиночке, а в два часа раз - и весь вагон заволакивался дымом, как будто что горело. Те, кто сперва с вещичками жались, - теперь жалели, что не дали Санину, и просили взять у них, но Санин сказал - потом. Эта операция не прошла бы так хорошо и так до конца, если б то не были затяжные поезда и затяжные столыпины послевоенных лет, когда их и перецепляли, и на станциях держали, - так зато без после войны и вещичек бы тех не было, за которыми гоняться. До Куйбышева ехали неделю - и всю неделю от государства давали только двести пятьдесят граммов хлеба (впрочем, двойную блокадную норму), сушеную воблу и воду. Осталной хлеб нужно было выкупить за свои вещи. Скоро предложение превысило спрос, и конвой уже очень неохотно брал вещи, перебирал. На Куйбышевскую пересылку их свозили, помыли, вернули в том же составе в тот же вагон. Конвой принял их новый, - но по эстафете ему было, очевидно, объяснено, как добывать вещи, - и тот же порядок покупки собственной пайки возобновился до Новосибирска. (Легко представить, что этот заразительный опыт в конвойных дивизионах переимчиво распространялся.) Когда в Новосибирске их высадили на землю между путями, и какой-то еще новый офицер пришел, спросил: "Есть жалобы на конвой?" - все растерялись, и никто ему не ответил. Правильно рассчитал тот первый начальник конвоя - Россия!..

* * *

Еще отличаются пассажиры столыпина остального поезда тем, что не знают, куда идет поезд и на какой станции им сходить: ведь билетов у них нет, и маршрутных табличек на вагонах они не читают. В Москве их иногда посадят в токой дали от перрона, что даже и москвичи не сообразят: какой же это из восьми вокзалов. Несколько часов в смраде и стиснутости сидят арестанты и ждут маневрового паровоза. Вот он придет, отведет вагон-зак к уже сформированному составу. Если лето, то донесутся станционные динамики: "Москва-Уфа отходит с третьего пути... С первой платформы продолжается посадка на Москва-Ташкент..." Значит вокзал - Казанский, и знатоки географии Архипелага и путей его теперь объясняют товарищам: Воркута, Печора - отпадают, они - с Ярославского; отпадают кировский, горьковский лагеря.Так попадают плевелы в жатву славы. Но - плевелы ли? Ведь нет же лагерей пушкинских, гоголевских, толстовских - а горьковский есть, да какое гнездо! А еще отдельно каторжный прииск "имени Максима Горького" (40 километров от Эльгена)! Да, Алексей Максимыч. ... "вашим, товарищ, сердцем и именем..." Если враг не сдается... Скажешь лихо словечко, глядь - а ты ведь уже не в литературе...

В Белоруссию, на Украину, на Кавказ - из Москвы и не возят никогда, там своих девать некуда. Слушаем дальше. Уфимский отправили - наш не дрогнул. Ташкентский отошел - стоим. "До отправления поезда Москва-Новосибирск... Просьба к провожающим... билеты отъезжающих"... Тронулись. Наш. А что это доказывает? Пока ничего. И Среднее Поволжье наше, и наш Южный Урал. Наш Казахстан с джезказганскими медными рудниками. Наш и Тайшет со шпалопропиточным заводом (где, говорят, креозот просачивается сквозь кожу, кости, парами его насыщаются легкие - и это смерть). Вся Сибирь еще наша до СовГавани. И наша - Колыма. И Норильск - тоже наш. Если же зима - вагон задраен, динамиков не слышно. Если конвойная команда верна уставу - от них тоже не услышишь обмолвки о маршруте. Так и тронемся, уснем в переплете тел, в пристукивании колес, не узнав - леса или степи увидятся завтра через окно. Через то окно, которое в коридоре. Со средней полки через решетку, коридор, два стекла и еще решетку видны все-таки станционные пути и кусочек пространства, бегущего мимо поезда. Если стекла не обмерзли, иногда можно прочесть и название станции - какое-нибудь Авсюнино или Ундол. Где такие станции?.. Никто не знает в купе. Иногда по солнцу можно понять: на север нас везут или на восток. А то в каком-нибудь Туфанове втолкнут в ваше купе обшарпанного бытовичка, и он расскажет, что везут его в Данилов на суд, и боится он, не дали б ему годика два. Так вы узнаете, что ехали ночью через Ярославль и, значит, первая пересылка на пути - Вологодская. И обязательно найдутся в купе знатоки, кто мрачно просмакует знаменитую присказку: "вОлОгОдский кОнаОй шутить не любит!" Но и узнав направление - ничего вы еще не узнали: пересылки и пересылки узелками впереди на вашей ниточке, с любой вас могут повернуть в сторону. Ни на Ухту, ни на Инту, ни на Воркуту тебя никак не тянет - а думаешь 501-я стройка слаще - железная дорога по тундре, по северу Сибири? Она стоит их всех. Лет через пять после войны, когда арестантские потоки вошли все-таки в русло (или в МВД расширили штаты?) - в министерстве разобрались в миллионых ворохах дел и стали сопровождать каждого осужденного запечатанным конвертом его тюремного дела, в прорези которого открыто для конвоя писался маршрут (а больше маршрута им знать не полезно, содержание дел может влиять развращающе). Вот тогда, если вы лежите на средней полке, и сержант остановился как раз около вас, и вы умеете читать вверх ногами - может быть вы и словчите прочесть, что кого-то везут в Княж-Погост, а вас в Каргопольлаг. Ну, теперь еще больше волнений!
– что за Каргопольлаг? Кто о нем слышал? Какие там общие? (бывают общие работы смертные, а бывают и полегче.) Доходиловка, нет? И как же, как же вы впопыхах отправки не дали знать своим родным, и они все еще мнят вас в сталиногорском лагере под Тулой? Если вы очень нервны и очень находчивы, может быть удастся вам решить и эту задачу: у кого-то найдется сантиметровый кусочек карандашного грифеля, у кого-то мятая бумага. Остерегаясь, чтобы не заметил конвойный из коридора (а ногами к проходу ложиться нельзя, только головой), вы, скрючившись и отвернувшись, между толчками вагона пишете родным, что вас внезапно взяли со старого места и тепреь везут, что с нового места может будет только одно письмо в год, пусть приготовятся. Сложенное треугольником письмо надо нести с собой в уборную наудачу: вдруг да сведут вас туда на подходе к станции или на отходе от нее, вдруг зазевается конвойный в тамбуре, - тогда нажимайте скорее педаль, пусть откроется отверстие спуска нечистот, и, загородивши телом, бросайте письмо в это отверстие! Оно намокнет, испачкается, но может проскочить и упасть между рельсами. Или даже выскочит сухое, подколесный ветер закружит его, оно взвихрится, попадет под колеса или минует их и отлого спустится на откос полотна. Может быть так и лежать ему тут до дождей, до снега, до гибели, может быть рука человека поднимет его. Если этот человек окажется не идейный - то подправит адрес, буквы наведет или вложит в другой конверт - и письмо еще, смотри дойдет. Иногда такие письма доходят - доплатные, стершиеся, размытые, измятые, но с четким всплеском горя...

* * *

А еще лучше - переставайте вы поскорее быть этим самым фраером - смешным новичком, добычей и жертвой. Девяносто пять из ста, что письмо ваше не дойдет. Но и дойдя, не внесет оно радости в дом. И что за дыхание - по часам и суткам, когда выступили вы в страну эпоса? Приход и уход разделяются здесь десятилетиями, четвертью века. ВЫ НИКОГДА НЕ ВЕРНЕТЕСЬ в прежний мир! Чем скорее вы отвыкнете от своих домашних, и домашние отвыкнут от вас - тем лучше. Тем легче. И как можно меньше имейте вещей, чтобы не дрожать за них! Не имейте чемодана, чтобы конвой не сломал его у входа в вагон (а когда в купе по двадцать пять человек - чтоб вы придумали на их месте другого?). И не имейте новых сапог, и не имейте модных полуботинок, и шерстяного костюма не имейте: в столыпине, в воронке ли, на приеме в пересыльную тюрьму - все равно крадут, отберут, отметут, обменяют. Отдадите без боя - будет унижение травить ваше сердце. Отнимут с боем - за свое же добро останетесь с кровоточащим ртом. Отвратительные вам эти наглые морды, эти глумные ухватки, это отребье двуногих, - но имея собственность и трясясь за нее, не теряете ли вы редкую возможность наблюдать и понять? А вы думаете, флибустьеры, пираты, великие капитаны, расцвеченные Киплингом и Гумилевым не эти ли самые они были блатные? Вот этого сорта и были... Прельстительные в романтических картинах - отчего же они отвратны вам здесь? Поймите и их. Тюрьма для них - дом родной. Как ни приласкивает их власть, как ни смягчает им наказания, как ни амнистирует - внутренний рок приводит их снова и снова сюда... Не им ли и первое слово в законодательстве Архипелага? Одно время у нас и на воле право собственности так успешно изгонялось (потом изгонщикам самим понравилось иметь) - почему ж должно оно терпеться в тюрьмах? Ты зазевался, ты вовремя не съел своего сала, не поделился с друзьями сахаром и табаком - теперь блатные ворошат твой сидор, чтоб исправить твою моральную ошибку. Дав тебе на сменку жалкие отопки вместо твоих фасонных сапог, робу замазанную вместо твоего свитера, они не надолго взяли эти вещи и себе: сапоги твои - повод пять раз проиграть их и выиграть в карты, а свитер завтра толкнут за литр водки и за круг колбасы. Через сутки и у них ничего не будет, как и у тебя. Это - второе начало термодинамики: уровни должны сглаживаться, сглаживаться... Не имейте! Ничего не имейте!
– учили нас Будда и Христос, стоики, циники. Почему же никак не вонмем мы, жадные, этой простой проповеди? Не поймем, что имуществом губим душу свою? Ну разве селедка пусть греется в твоем кармане до пересылки, чтобы здесь не клянчить тебе попить. А хлеб и сахар выдали на два дня сразу - съешь их в один прием. Тогда никто не украдет их. И забот нет. И будь как птица небесная! То имей, что можно всегда пронести с собой: знай языки, знай страны, знай людей. Пусть будет путевым мешком твоим - твоя память. Запоминай! запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь и тронутся в рост. Оглянись - вокруг тебя люди. Может быть, одного из них ты будешь всю жизнь потом вспоминать и локти кусать, что не расспросил. И меньше говори больше услышишь. Тянутся с острова на остров Архипелага тонкие пряди человеческих жизней. Они вьются, касаются друг друга одну ночь вот в таком стучащем полутемном вагоне, потом опять расходятся навеки - а ты ухо приклони к их тихому жужжанию и к ровному стуку под вагоном. Ведь это постукивает - веретено жизни. Каких только диковинных историй ты здесь не услышишь, чему не посмеешься! Вот этот французик подвижный около решетки - что он все крутится? чему удивляется? чего до сих пор не понимает? Разъяснить ему! А между тем и расспросить: как попал? Нашелся кто-то с французским языком, и мы узнаем: Макс Сантер, французский солдат. Вот такой же вострый и любопытный был он и на воле, в своей douce France. Говорили ему по-хорошему - не крутись, а он все околачивался около пересыльного пункта для русских репатриируемых. Тогда угостили его русский выпить, и с некоторого момента он ничего не помнит. Очнулся уже в самолете, на полу. Увидел себя - в красноармейской гимнастерке и брюках, а над собой сапоги конвоира. Теперь ему объявили десять лет лагерей, но это же, конечно, злая шутка, это разъяснится?.. О, да, разъяснится, голубчик, жди!Ему предстоит еще лагерная судимость, 25 лет, и из Озерлага он освободится только в 1957 году.

(Ну, да такими случаями в 1945-46 годах не удивишь.) То сюжет был франко-русский, а вот - русско-французский. Да нет, чисто русский, пожалуй, потому что таких колей кто ж кроме русского напетляет? Во всякие времена росли у нас люди, которые не вмещались, как Меншиков у Сурикова в березовскую избу. Вот Иван Коверченко - и поджар, и роста среднего, а все равно - не вмещается. А потому, что детинка был кровь с молоком, да подбавил черт горилки. Он охотно рассказывает о себе и со смехом. Такие рассказы - клад их - слушать. Правда, долго не можешь угадать: за что ж его арестуют и почему он - политический. Но из "политического" не надо себе лакировать фестивального значка. Не все ль равно, какими граблями захватили? Все хорошо знают, к химической войне подкрадывались немцы, а не мы. Поэтому, при откате с Кубани, очень было неприятно, что из-за каких-то растяп в боепитании мы оставили на одном аэродроме штабели химических бомб - и немцы могли на этом разыграть международный скандал. Тогда-то старшему лейтенанту Коверченко, родом из Краснодара, дали двадцать человек парашютистов и сбросили в тыл к немцам, чтоб он все эти многовредные бомбы закопал в землю. (Уже догадались слушатели и зевают: дальше он попал в плен, теперь - изменник родины. А ни хренышка подобного!) Коверченко задание выполнил превосходно, со всей двадцаткой без потерь пересек фронт назад, и представлен был к Герою Советского Союза. Но ведь представление ходит и месяц и два, - а если ты в этого Героя тоже не помещаешься? "Героя" дают тихим мальчикам, отличникам боевой и политической подготовки - а у тебя если душа горит, выпить хоц-ца, а нечего? Да если ты Герой всего Союза - что ж они, гады, скупятся тебе литр водки добавить? И Иван Коверченко сел на лошадь и, по правде ничего о Калигуле не зная, въехал на лошади на второй этаж к городскому военкому чи коменданту: водки, мол, выпиши! (Он смекнул, что так будет попредставительней, как бы больше подобать Герою, и отказать трудней.) За это и посадили?
– Нет, что вы! За это был снижен с Героя до Красного Знамени. Очень Коверченко нуждался выпить, а не всегда бывало, и приходилось кумекать. В Польше помешал он немцам взорвать один мост - и почувствовал этот мост как бы своим, и пока, до прихода нашей комендатуры, положил с поляков плату за проход и проезд по мосту: ведь без меня у вас его б уже не было, заразы! Сутки он эту плату собирал (на водку), надоело, да и не торчать же тут, - и предложил капитан Коверченко окружным полякам справедливое решение: мост этот у него купить. (За что и сел?
– Не-ет.) Не много он и просил, да поляки жались, не собрались. Бросил пан капитан мост, черт с вами, ходите бесплатно. В 1949 году он был в Полоцке начальником штаба парашютного полка. Очень не любил майора Коверченко политотдел дивизии за то, что на политвоспитание он клал. Раз попросил он характеристику для поступления в Академию, но когда дали - заглянул и швырнул им на стол: "С такой характеристикой мне не в Академию, а к бендеровцам идти!" (За что?..
– За это вполне могли десятку сунуть, но обошлось.) Тут еще примкнуло, что он одного солдата незаконно в отпуск уволил. И что сам в пьяном виде гнал грузовую машину и разбил. И дали ему десять... суток ГУБЫ.Гауптвахты.

Впрочем, охраняли его свои же солдаты, они его любили беззаветно и отпускали с "губы" гулять в деревню. И так и быть стерпел бы он эту "губу", но стал ему Политотдел еще грозить судом! Вот эта угроза потрясла и оскорбила Коверченко: значит, бомбы хоронить - Иван лети? а за поганую полуторку - в тюрьму? Ночью он вылез в окно, ушел на Двину, там знал спрятанную моторку своего приятеля и угнал ее. Оказался он не пьянчужка с короткой памятью: теперь за все, что Политотдел ему причинял, он хотел мстить: и в Литве бросил лодку, пошел к литовцам просить: "братцы, отведите к партизанам! примите, не пожалеете, мы им накрутим!" Но литовцы решили, что он подослан. Был у Ивана зашит аккредитив. Он взял билет на Кубань, однако подъезжая к Москве, уже сильно напился в ресторане. Поэтому, из вокзала выйдя, прищурился на Москву и велел таксеру: - "Вези-ка меня в посольство!" - "В какое?" - "Да хрен с ним, в любое." И шофер привез.
– "Это какое ж?" "Французское." - "Ладно." Может быть его мысль сбивалась, и намерения к посольству у него сперва были одни, а теперь стали другие, но ловкость и сила его ничуть не охилели: он не напугал приворотного милиционера, тихонь обошел в переулок и взмахнул на гладкий двухростовый забор. Во дворе посольства пошло легче: никто его не обнаружил и не задержал, он прошел внутрь, миновал комнату, другую и увидел накрытый стол. Многое было на столе, но больше всего его поразили груши, соскучился он по ним, напихал теперь все карманы кителя и брюк. Тут вошли хозяева ужинать. "Эй вы, французы!
– стал на них первый наседать и кричать Коверченко. Подступило ему, что Франция ничего хорошего за последние сто лет не совершила.
– Вы почему ж революцию не делаете? Вы что ж де Голля к власти тянете? А мы вас - кубанской пшеничкой снабжай? Не-вый-дет!!" - "Кто вы? Откуда?" - изумились французы. Сразу беря верный тон, Коверченко нашелся: "Майор МГБ". Французы встревожились: "Но все равно вы не должны врываться. Вы - по какому делу?" - "Да я вас в рот...!!" объявил им Коверченко уже напрямик, отдуши. И еще немного перед ними помолодцевал, да заметил,что из соседней комнаты уже звонят о нем по телефону. И хватило у него трезвости начать отступление, но - груши стали у него выпадать из карманов!
– и позорный смех преследовал его... А впрочем стало у него сил не только уйти из посольства целым, но и куда-то дальше. На другое утро проснулся он на Киевском вокзале (не в Западную ли Украину ехать собрался?) - и тут вскоре его взяли. На следствии бил его сам Абакумов, рубцы на спине вздулись толщиною в руку. Министр бил его, разумеется не за груши, и не за справедливый упрек франзузам, а добивался: кем и когда завербован. И срок ему, разумеется, вкатили двадцать пять. Много таких рассказов, но как и всякий вагон, столыпин затихает в ночи. Ночью не будет ни рыбы, ни воды, ни оправки. И тогда, как всякий иной вагон, его наполняет ровный колесный шум, ничуть не мешающий тишине. И тогда, если еще и конвойный ушел из коридора, можно из третьего мужского купе тихо поговорить с четвертым женским. Разговор с женщиной в тюрьме - он совсем особенный. В нем благородное что-то, даже если говоришь о статьях и сроках. Один такой разговор шел целую ночь, и вот при каких обстоятельствах. Это было в июле 1950 года. На женское купе не набралось пассажирок, была всего одна молодая девушка, дочь московского врача, посаженная по 58-10. А в мужских занялся шум: стал конвой сгонять всех зэков из трех купе в два (уж по сколько там сгрудили - не спрашивай). И ввели какого-то преступника, совсем не похожего на арестанта. Он был прежде всего не острижен - и волнистые светло-желтые волосы, истые кудри, вызывающе лежали на его породистой большой голове. Он был молод, осанист, в военном английском костюме. Его провели по коридору с оттенком почтения (конвой сам оробел перед инструкцией, написанной на конверте его дела) - и девушка успела все это рассмотреть. А он ее не видел (и как же потом жалел!). По шуму и сутолоке она поняла, что для него освобождено особое купе рядм с ней. Ясно, что он ни с кем не должен был общаться. Тем более ей захотелось с ним поговорить. Из купе в купе увидеть друг друга в столыпине невозможно, а услышать при тишине можно. Поздно вечером, когда стало стихать, девушка села на край своей скамьи перед самой решеткой и тихо позвала его (а может быть, сперва напела тихо. За все это конвой должен был бы ее наказать, но конвой угомонился, в коридоре не было никого). Незнакомец услышал и, наученный ею, сел так же. Они сидели теперь спинами друг к другу выдавливая одну и ту же трехсантиметровую доску, а говорили через решетку, тихо, в огиб этой доски. Они были так близки головами и губами, как будто целовались, они не только коснуться друг друга, но даже посмотреть. Эрик Арвид Андерсен понимал по-русски уже

вполне сносно, говорил же со многими ошибками, но в конце концов мысли передавал. Он рассказал девушке свою удивительную историю (мы еще услышим ее на пересылке), она же ему простенькую историю московской студентки, получившей 58-10. Но Арвид был захвачен, он расспрашивал ее о советской молодежи, о советской жизни - и узнавал совсем не то, что знал раньше из левых щападных газет и из своего официального визита сюда. Они проговорили всю ночь - и все в эту ночь сошлось для Арвида: необычный арестантский вагон в чужой стране; и напевное ночное постукивание поезда, всегда находящее в нашем сердце отзыв; и мелодичный голос, шепот, дыхание девушки у его уха - у самого уха, а он не мог на нее даже взглянуть! (И женского голоса он уже полтора года вообще не слышал.) И слитно с этой невидимой (и наверно, и конечно, и обязательно прекрасной) девушкой он впервые стал разглядывать Россию, и голос России всю ночь ему рассказывал правду. Можно и так узнать страну в первый раз... (Утром еще предстояло ему увидеть через окно ее темные соломенные кровли под печальный шепот затаенного экскурсовода.) Ведь это все Россия: и арестанты на рельсах, отказавшиеся от жалоб; и девушка за стеной столыпинского купе; и ушедший спать конвой; груши, выпавшие из кармана, закопанные бомбы и конь, взведенный на второй этаж.

* * *

– Жандармы! жандармы!
– обрадованно кричали арестанты. Они радовались, что дальше их будут сопровождать жандармы, а не конвой. Опять я кавычки забыл поставить. Это рассказывает сам Короленко."История моего современника", М, 1955, том VII, стр. 166.

Мы, правда, голубым фуражкам не радовались. Но кому не обрадуешься, если в столыпине попадешь под маятник. Обычному пассажиру на промежуточной маленькой станции лихо СЕСТЬ, а сойти - отчего же?
– скидывай вещи и прыгай. Не то с арестантом. Если местная тюремная охрана или милиция не придут за ним или опоздают на две минуты, тю-тю!
– поезд тронулся, и теперь везут этого грешного арестанта до следующей пересылки. И хорошо, если до пересылки - там тебя опять кормить начнут. А то - до конца столыпинского маршрута, там в пустом вагоне продержат часиков восемнадцать да везут назад с новым набором, и опять, может быть, не выйдут за тобой - и опять в тупик, и опять сидеть, и все это время ведь НЕ КОРМЯТ! Ведь на тебя выписали до первого взятия, бухгалтерия не виновата, что тюрьма проворонила, ты ведь числишься уже за Тулуном. И конвой своими хлебами тебя кормить не обязан. И качают тебя ШЕСТЬ РАЗ (бывало!): Иркутск - Красноярск, Красноярск - Иркутск, Иркутск Красноярск, так увидишь на перроне Тулуна картуз голубой - готов на шею броситься: спасибо, родненький, что выручил! В столыпине и за двое суток так изморишься, задохнешься, изомлеешь, что перед большим городом сам не знаешь: толи б еще помучиться, да скроей доехать, то ль отпустили б размяться маленько, на пересылку. Ну вот завозился конвой, забегал. Выходят в шинелях, стучат прикладами. Значит, выгружают весь вагон. Сперва конвой станет кругом у вагонных ступенек, и едва ты с них скатишься, свалишься, сорвешься, - конвоиры дружно и оглушительно кричат тебе со всех сторон (так учены): "Садись! Садись! Садись!" Это очень действует, когда в несколько глоток и не дают тебе поднять глаз. Как под разрывами снарядов, ты невольно корчишься, спешишь (а куда тебе спешить?), жмешься к земле и садишься, догнав тех, кто слез раньше. "Садись!" - очень ясная команда, но если ты арестант начинающий, ты ее еще не понимаешь. В Иванове на запасных путях я по команде этой с чемоданом в обнимку (если чемодан сработан не в лагере, а на воле, у него всегда рвется ручка и всегда в крутую минуту) перебежал, поставил его на землю долгой сторонкой и, не углядев, как сидели передние, сел на чемодан - не мог же я в офицерской шинели, еще не такой уж грязной, еще с необрезанными полами, сесть прямо на шпалы, на темный промазученный песок! Начальник конвоя - румяная ряшка, добротное русское лицо, разбежался - я не успел понять, что он? к чему?
– и хотел, видно, святым сапогом в окаянную спину, но что-то удержало - не пожалел своего наблещенного носка, стукнул в чемодан и проломил крышку. "Са-ди-сь!" - пояснил он. И только тут меня озарило, что как башня я возвышаюсь среди окружающих зэков - и еще не успев спросить: "А как же сидеть?", я уже понял, как, и берегомой своей шинелью сел как все люди, как сидят собаки у ворот, кошки у дверей. (Этот чемодан у меня сохранился, я и теперь, когда попадется, провожу пальцами по его рваной дыре. Она ведь не может зажить: как заживает на теле, на сердце. Вещи памятливее нас.) И эта посадка - она тоже продуманна. Если сидишь на земле задом, так что колени твои возвышаются перед тобой, то центр тяжести - сзади, подняться трудно, а вскочить невозможно. И еще сажают нас потеснее прижавшись, чтоб друг другу мы больше мешали. Захотим мы все сразу броситься на конвой, пока зашевелимся, нас перестреляют прежде. Сажают ждать воронка (он возит партиями, всех ведь не уберет) или пешего отгона. Сажать стараются в скрытом месте, чтоб меньше видели вольные, но иногда посадят неловко прямо на перроне или на открытой площадке (в Куйбышеве так). Вот здесь - испытание для вольных: мы-то разглядываем их с полным правом, во все честные глаза, а им на нас как поглядеть? С ненавистью?
– совесть не позволяет (ведь только Ермиловы верят, что люди сидят "за дело"). С сочувствием? с жалостью?
– а ну-ка фамилию запишут? И срок оформят, это просто. И гордые свободные наши граждане ("читайте, завидуйте, я гражданин") опускают свои виновные головы и стараются вовсе нас не видеть, как будто место пустое. Смелей других старухи, их уже не испортишь, они и в Бога веруют, - и отломив ломоть хлеба от скудного кирпичика, они бросают нам. Да еще не боятся бывшие лагерники, бытовики, конечно. Лагерники знают: "Кто не был - тот побудет, кто был - тот не забудет", и, смотришь, кинут пачку папирос, чтоб и им так кинули в их следующий срок. Старушечий хлеб от слабой руки не долетит, упадет на земь, пачка крутнет по воздуху под самую нашу гущу, а конвой тут же заклацает затворами - на старух, на доброту, на хлеб: "Эй, проходи, бабка!" И хлеб святой, преломленный, остается лежать в пыли пока нас не угонят. Вообще, эти минуты - сидеть на земле на станции - из наших лучших минут. Помню, в Омске нас посадили так на шпалах, между двумя долгими товарными составами. В этот прогон никто не заходил (наверно, выслали в оба конца по солдату: "Нельзя туда!" А наш человек и на воле воспитан подчиняться человеку в шинели). Смеркалось. Был август. Станционная маслянная галька еще не упела остыть от дневного солнца и грела нас в сидении. Вокзал был не виден нам, но где-то очень близко за поездами. Оттуда гремела радиола, веселые пластинки, и слитно гудела толпа. И почему-то не казалось унизительным сидеть сплоченной грязной кучкой на земле в каком-то закутке; не издевательски было слушать танцы чужой молодежи, которых нам уже никогда не танцевать; представлять, что кто-то кого-то на перроне сейчас встречает, провожает и может быть даже с цветами. Это было двадцать минут почти свободы: густел вечер, зажигались первые звезды, красные и зеленые огни на путях, звучала музыка. Продолжается жизнь без нас - и даже уже не обидно. Полюби такие минуты - и легче станет тюрьма. А то ведь разорвет от злости. Если до воронка перегонять зэков опасно, рядом - дороги и люди, - то вот еще хорошая команда из конвойного устава: "Взяц-ца под руки!" Ничего в ней нет унизительного - взяться под руку! Старикам и мальчишкам, девушкам и старухам, здоровым и калекам. Если одна твоя рука занята вещами - под эту руку тебя возьмут, а ты берись другою. Теперь вы сжались вдвое плотнее, чем в обычном строю, вы сразу отяжелели, вы все стали хромы, на перевесе от вещей, от неловкости с ними, вас всех качает неверно. Грязные, серые, нелепые существа, вы идете как слепцы, с кажущейся нежностью друг ко другу - карикатура на человечество! А воронка, может быть, и вовсе нет. А начальник конвоя, может быть, трус, он боится, что не доведет - и вот так, отяжеленные, болтаясь на ходу, стукаясь о вещи - вы поплететесь и по городу, до самой тюрьмы. Есть и еще команда - карикатура уже на гусей: "Взяться за пятки!" Это значит, у кого руки свободны - каждой рукой взять себя за ногу около щиколотки. И теперь - "шагом марш!" (Ну-ка, читатель, отложите книгу, пройдите по комнате!.. И как? Скорость какая? Что видели вокруг себя? А как насчет побега?) Со стороны представляете три-четыре десятка таких гусей? (Киев, 1940 год.) На улице не обязательно август, может быть - декабрь 1946 года, а вас гонят без воронка при сорока градусах мороза на Петропавловскую пересылку. Как легко догадаться, в последние часы перед городом конвой столыпина не трудится водить вас на оправку, чтоб не мараться. Ослабевшие от следствия, схваченные морозом, вы теперь почти не можете удержаться, особенно женщины. Ну так что ж! Это лошади надо остановиться и распереться, это собаке надо отойти и поднять ногу у заборчика. А вы, люди, можете и на ходу, кого нам стесняться в своем отечестве? На пересылке просохнет... Вера Корнеева нагнулась поправить ботинок, отстала на шаг - конвоир тотчас притравил ее овчаркой, и овчарка через всю зимнюю одежду укусила ее в ягодицу. Не отставай! А узбек упал - и его бьют прикладами и сапогами. Не беда, это не будет сфотографирована для "Дейли Экспресс". И начальника конвоя до его глубокой старости никто не будет судить.

* * *

И воронки тоже пришли из истории. Тюремная карета, описанная Бальзаком чем не воронок? Только медленней тащится и не набивают так густо. Правда, в 20-е годы еще гоняли арестантов пешими колоннами по городам, даже по Ленинграду, на перекрестках они останавливали движение. ("Доворовались?
– корили их с тротуаров. Еще ж никто не знал великого замысла канализации...) Но, живой к техническим веяниям, Архипелаг не опоздал перенять черного ворона, а ласковей - воронка. На еще булыжные мостовые наших улиц первые воронки вышли с первыми же грузовиками. Они были плохо подрессорены, в них сильно трясло - но и арестанты становились не хрустальные. Зато укупорка уже тогда, в 1927 году, была хороша: ни единой щелки, ни электрической лампочки внутри, уже нельзя было ни дохнуть, ни глянуть. И уже тогда набивали коробки воронков стоя до отказа. Это не так, чтобы было нарочито задумано, а - колес не хватало. Много лет они были серые стальные, откровенно тюремные. Но после войны в столицах спохватились - стали красить их снаружи в радостные тона и писать сверху: "Хлеб" (арестанты и были хлебом строительств), "Мясо" (верней бы написать - "кости"), а то и "Пейте советское шампанское!" Внутри воронок может быть просто бронированным кузовом - пустым загоном. Может иметь скамейки вкруговую вдоль стен. Это - вовсе не удобство, это хуже: втолкают столько же людей, сколько помещается стоймя, но уже друг на друга как багаж, как тюк на тюк. Могут воронки иметь в задке бокс - узкий стальной шкаф на одного. И могут целиком быть боксированы: по правому и левому борту одиночные шкафики, они запираются как камеры, коридор для вертухая. Такого сложного пчелиного устройства и вообразить нельзя, глядя на хохочущую девицу с бокалом: "Пейте советское шампанское!" В воронок вас загоняют все с теми же окриками конвоиров со всех сторон "Давай! Давай! Быстрей!" - чтоб вам некогда было оглянуться и сообразить побег, вас загоняют совом да пихом, чтобы вы с мешком застряли в узкой дверце, чтоб стукнулись головой о притолоку. Защелкивается с усилием стальная задняя дверь - и поехали! Конечно, в воронке редко возят часами, а то двадцать-тридцать минут. Но и швыряет же, но и костоломка; но и бока же намнет вам за эти полчаса, но голова ж пригнута, если вы рослый - вспомнишь, пожалуй, уютный столыпин. А еще воронок - это новая перетасовка, новые встречи, из которых самые яркие, конечно, - с блатными. Может быть, вам не пришлось быть с ними в одном купе, может быть и на пересылке вас не сведут в одну камеру, - но здесь вы отданы им. Иногда так тесно, что даже и уркам несручно бывает курочить.Грабить.

Ноги, руки ваши между тел соседей и мешков зажаты как в колодках. Только на ухабах, когда всех перетряхивает, отбивая печенки, меняет вам и положение рук-ног. Иногда - по просторнее, урки за полчаса управляются проверить содержимое всех мешков, отобрать себе бацилы и лучшее из барахла. От драки с ними скорее всего вас удержат трусливые и благоразумные соображения (и вы по крупицам уже начинаете терять свою бессмертную душу, все полагая, что главные враги и главные дела где-то еще впереди, и надо для них поберечься). А может быть вы размахнетесь разок - и вам между ребрами всадят нож. (Следствия не будет, а если будет - блатным оно ничем не грозит: только притормозятся на пересылке, не поедут в дальний лагерь. Согласитесь, что в схватке социально-близкого с социально-чуждым не может государство стать за последнего.) Отставной полковник Лунин, осоавиахимовский чин, рассказывал в бутырской камере в 1946 году, как при нем в московском воронке, в день восьмого марта, за время переезда от городского суда до Таганки, урки в очередь изнасиловали девушку-невесту (при молчаливом бездействии всех остальных в воронке). Эта девушка утром того же дня, одевшись поприятнее, пришла на суд еще как вольная (ее судили за самовольный уход с работы - да и то гнусно подстроенный ее начальником, в месть за отказ с ним жить). За полчаса до воронка девушку осудили на пять лет по Указу, втолкнули в этот воронок и вот теперь среди бела дня, где-то на Садовом кольце ("Пейте советское шампанское!") обратили в лагерную проститутку. И сказать ли, что это учинили блатные? А не тюремщики? А не тот ее начальник? Блатная нежность!
– изнасилованную девушку они тут же и ограбили: сняли с нее парадные туфли, которыми она думала судей поразить, кофточку, перетолкнули конвою, те остановились, сходили водки купили, сюда передали, блатные еще и выпили за счет девочки. Когда приехали в Таганскую тюрьму, девушка надрывалась и жаловалась. Офицер выслушал, зевнул и сказал: - Государство не может предоставлять вам каждому отдельный транспорт. У нас таких возможностей нет. Да, воронки - это "узкое место" Архипелага. Если в столыпиных нет возможности отделить политических от уголовных, то в воронках нет возможности отделить мужчин от женщин. Как же уркам между двумя тюрьмами не пожить "полной жизнью"? Ну, а если б не урки - то спасибо воронкам за эти короткие встречи с женщинами! Где же в тюремной жизни их увидеть, услышать и прикоснуться к ним, как не здесь? Как-то раз, в 1950 году, везли нас из Бутырок на вокзал очень просторно человек четырнадцать в ворнке со скамьями. Все сели, и вдруг последнюю втолкнули к нам женщину, одну. Она села у самой задней дверцы, сперва боязливо - с четырнадцатью мужчинами в темном ящике, ведь тут защиты никакой. Но с некоторых слов стало ясно, что все здесь свои, Пятьдесят Восьмая. Она назвалась: Репина, жена полковника, села вслед за ним. И вдруг молчаливый военный такой молодой, худенький, что быть бы ему лейтенантом, спросил: "Скажите, а вы не сидели с Антониной И.?" "Как? А вы - ей муж? Олег?" - "Да." - "Подполковник И.?.. Из Академии Фрунзе??" - "Да!" Что это было за "да"!
– оно выходило из перехваченного горла, и страха УЗНАТЬ в нем было больше, чем радости. Он пересел к ней рядом. Через две маленьких решетки в двух задних дверях проходили расплывчатые сумеречные пятна летнего дня и на ходу воронка пробегали, пробегали по лицу женщины и подполковника. "Я сидела с ней под следствием четыре месяца в одной камере".
– "Где она сейчас?" - "Все это время она жила только вами! Все ее страхи были не за себя, а за вас. Сперва - чтоб вас не арестовали. Потом чтоб осудили вас помягче." - "Но что с ней сейчас?" - "Она винила себя в вашем аресте. Ей так было тяжело!" - "Где она сейчас?!" - "Только не пугайтесь.
– Репина уже положила руки ему на грудь как родному.
– Она этого напряжения не выдержала. Ее взяли от нас. У нее немножко... смешалось... Вы понимаете...?" И крохотная эта бурька, охваченная стальными листами, проезжает так мирнов шестирядном движении машин, останавливаясь перед светофорами, показывая повороты. С этим Олегом И. я только-только что познакомился в Бутырках и вот как. Согнали нас в вокзальный бокс и приносили из камеры хранения вещи. Подозвали к двери разом его и меня. За раскрытою дверью в коридоре надзирательница в сером халате, разворашивая содержимое его чемодана, вытряхнула оттуда золотой погон подполковника, уцелевший невесть как один, и сама не заметила его, наступила ногой на его большие звезды. Она попирала его ботинками как для кинокадра. Я показал ему: "Обратите внимание, товарищ подполковник!" И. потемнел. У него ведь еще было понятие - беспорочная служба. И вот теперь - о жене. Это все ему надо было вместить в какой-нибудь час.

II. ПОРТЫ АРХИПЕЛАГА

Разверните на большом столе просторную карту нашей Родины. Поставьте жирные точки на всех областных городах, на всех железнодорожных узлах, во всех перевальных пунктах, где кончаются рельсы и начинается река, или поворачивает река и начинается пешая тропа. Что это? вся карта усижена заразными мухами? Вот это и получилось у вас величественная карта портов Архипелага. Это, правда, не те феерические порты, куда увлекал нас Александр Грин, где пьют ром в тавернах и ухаживают за красотками. И еще не будет здесь теплого, голубого моря (воды для купанья здесь - литр на человека, а чтоб удобней мыться - четыре литра на четверых и один таз и сразу мойтесь!) Но всей прочей портовой романтики - грязи, насекомых, ругани, баламутья, многоязычья и драк - тут с лихвой. Редкий зэк не побывал на трех-пяти пересылках, многие припомнят с десяток их, а сыны ГУЛага начтут без труда и полусотню. Только перепутываются они в памяти всем своим схожим: неграмотным конвоем, непутевым выкликанием по делам; долгим ожиданием на припеке или под осеннею морозгою; еще дольшим шмоном с раздеванием; нечистоплотной стрижкой; холодными скользкими банями; зловонными уборными; затхлыми коридорами, всегда тесными, душными, почти всегда темными и сырыми камерами; теплотой человеческого мяса с двух сторон от тебя на полу или на нарах; коньками изголовий, сбитыми из досок; сырым, почти жидким хлебом; баландой, сваренной как бы из силоса. А у кого память четкая и отливает воспоминания одно от другого особо,тому теперь и по стране ездить не надо, вся география у него уложилась по пересылкам. Новосибирск? Знаю, был. Крепкие такие бараки, рубленные из толстых бревен. Иркутск? Это где окна несколько раз кирпичами закладывали, видать какие при царе были, и каждую кладку отдельно, и какие продушины остались. Вологда? Да, старинное здание с башнями. Уборные одна над другой, а деревянные перекрытия гнилые, и с верхних так и течет на нижних. Усмань? А как же. Вшивая вонючая тюряга, постройка старинная со сводами. И ведь ее набивают, что когда на этап начнут выводить - не поверишь, где они тут все помещались, хвост на полгорода. Такого знатока вы не обидьте, не скажите ему, что знаете, мол, город без пересыльной тюрьмы. Он вам точно докажет, что городоов таких нет, и будет прав. Сальск? Так там в КПЗ пересыльных держат, вместе со следственными. И в каждом райцентре - так, чем же не пересылка? В Соль-Илецке? Есть пересылка! В Рыбинске? А тюрьма N 2, бывший монастырь? Ох, покойная, дворы мощеные пустые, старые плиты во мху, в бане бадейки деревянные чистенькие. В Чите? Тюрьма N 1. В Наушках? Там не тюрьма, но лагерь пересыльный, все равно. В Торжке? А на горе, в монастыре тоже. Да пойми ты, милый человек, не может быть города без пересылки! Ведь суды же работают везде! А в лагерь как их везти - по воздуху? Конечно, пересылка пересылке не чета. Но какая лучше, какая хуже доспориться невозможно. Соберуться три-четыре зэка, и каждый хвалит обязательно "свою". - Да хоть Ивановская не уж такая знатная пересылка, а расспроси, кто там сидел зимой с 37-го на 38-й. Тюрьму НЕ ТОПИЛИ - и не только не мерзли, но на верхних нарах лежали раздетые. Выдавливали все стекла в окнах, чтоб не задохнуться. В 21-й камере вместо положенных двадцати человек сидело ТРИСТА ДВАДЦАТЬ ТРИ! Под нарами стояла вода, и настелены были доски по воде, на этих досках и лежали. А из выбитых окон туда-то как раз м орозом и тянуло. Вообще там, под нарами, была полярная ночь: еще ж света никакого, всякий свет загородили кто на нарах лежал и кто между нар стоял. По проходу к параше пройти было нельзя, лазали по краям нар. Питание не людям давали, а на десятку. Eсли кто из десятки умрет - его сунут под нары и держат там, аж пока смердит. И на него получают норму. И это бы все терпеть можно, но вертухои как скипидаром подмазали - и из камеры в камеру, так и гоняли, так и гоняли. Только умостишься - "Подъем! Переходи в другую камеру!" И опять место хватай. А почему там вышла такая перегрузка - три месяца в баню не водили, развели вшей, от вшей - язвы на ногах и тиф. А из-за тифа наложили карантин, и этапов четыре месяца не отправляли. - Так это, ребята, не в Ивановской дело, а дело в году. 37-м - 38-м, конечно, не то что зэки, но - камни пересыльные стонали. Иркутская тоже никакая не особенная пересылка, а в 38-м врачи не осмеливались и в камеру заглянуть, только по коридору идут, а вертухай кричит в дверь: "Которы без сознания - выходи!" - В 37-м, ребята, все это тянулось через Сибирь на Колыму и упиралось в Охотское море да во Владивосток. На Колыму парoходы справлялись только тридцать тысяч в месяц отвозить - а из Москвы гнали и гнали, не считаясь. Ну, собралось сто тысяч, понял? - А кто считал? - Кому надо, те считали. - Если владивостокская Транзитка, то в феврале 37-го там было не больше сорока тысяч. - А по несколько месяцев там вязли. Клопы по нарам шли - как саранча! Воды - полкружки в день: нету ее, возить некому! Целая зона была корейцев все от дизентерии вымерли, все! Из нашей зоны каждое утро по сто человек выносили. Строили морг - так запрягались зэки в телеги и так камень везли. Сегодня ты везешь, завтра тебя туда же. А осенью навалился сыпнячок тоже. Это и у нас так: мертвых не отдаем, пока не завоняет - пайку на него получаем. Лекарств - никаких. На зону лезем - дай лекарства!
– а с вышек пальба. Потом собрали тифозных в отдельный барак. Не всех туда носить успевали, но и оттуда мало кто выходил. Нары там - двухэтажные, так со вторых нар он же в температуре не может на оправку слезть - на-а нижних льет! Тысячи полторы там лежало. А санитарами - блатари, у мертвых зубы золотые рвали. Да они и у живых не стеснялись... - Да что все ваш тридцать седьмой да тридцать седьмой? А Сорок Девятого в бухте Ванино, в пятой зоне, - не хотели? Тридцать пять тысяч! И - несколько месяцев!
– опять же на Колыму не справлялись. Да каждой ночью из барака в барак, из зоны в зону зачем-то перегоняли. Как у фашистов: свистки! крики!
– "выходи без последнего!" И все бегом! Только бегом! За хлебом сотню гонят - бегом! за баландой - бегом! Посуды не было никакой! Баланду во что хочешь бери - в по'лу, в ладони! Воду цистернамми привозили, а разливать не во что, так струей поливают, кто рот подставит - твоя. Стали драться у цистерны - с вышки огонь! Ну, точно, как у фашистов. Приехал генерал-майор Деревянко, начальник УСВИТЛа,УСВИТЛ - Управление Северо-Восточных (т.е. колымских) ИсправТрудЛагерей.

Поделиться:
Популярные книги

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Миф об идеальном мужчине

Устинова Татьяна Витальевна
Детективы:
прочие детективы
9.23
рейтинг книги
Миф об идеальном мужчине

Имя нам Легион. Том 7

Дорничев Дмитрий
7. Меж двух миров
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Имя нам Легион. Том 7

Черный Маг Императора 4

Герда Александр
4. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 4

Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Огненная Любовь
Вторая невеста Драконьего Лорда
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.60
рейтинг книги
Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Жена по ошибке

Ардова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Жена по ошибке

Законы рода

Flow Ascold
1. Граф Берестьев
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы рода

Зауряд-врач

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
8.64
рейтинг книги
Зауряд-врач

Двойник Короля

Скабер Артемий
1. Двойник Короля
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Двойник Короля

В семье не без подвоха

Жукова Юлия Борисовна
3. Замуж с осложнениями
Фантастика:
социально-философская фантастика
космическая фантастика
юмористическое фэнтези
9.36
рейтинг книги
В семье не без подвоха

Бандит 2

Щепетнов Евгений Владимирович
2. Петр Синельников
Фантастика:
боевая фантастика
5.73
рейтинг книги
Бандит 2

Убивать чтобы жить 5

Бор Жорж
5. УЧЖ
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 5

Связанные Долгом

Рейли Кора
2. Рожденные в крови
Любовные романы:
современные любовные романы
остросюжетные любовные романы
эро литература
4.60
рейтинг книги
Связанные Долгом

Чайлдфри

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
6.51
рейтинг книги
Чайлдфри