Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
– Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.
И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат.
– Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят - чего ж тут не справиться?
Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной.
В армии командовать может дурак и ничтожество и даже с тем большим успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, то
Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками, совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого заключенного выглядит как его единственное спасение.
Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе теплую кровь - лишь тогда ты сможешь командовать зэками.
Как раз в эти дни из ШИзо на карьер, как на самую тяжелую работу, стали выводить штрафную бригаду - группу блатных, перед тем едва не зарезавших начальника лагеря (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать, чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец. Они легли на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные татуированные животы, груди, и блаженно загорали после сырого подвала ШИзо. Я подошел к ним в своем военном одеянии и четко корректно предложил им приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и отошел ни с чем. В армии я бы начал с команды "Встать!" - но здесь ясно было, что если кто и встанет - то только сунуть мне нож между ребрами. Пока я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог бросить работу) - окончилась моя смена. Только благодаря этому обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага.
Меня сменил Акимов. Блатные продолжали загорать. Он сказал им раз, второй раз крикнул командно (может быть даже: "Встать!"), третий раз пригрозил начальником - они погнались за ним, в распадах карьера свалили и ломом отбили почки. Его увезли прямо с завода в областную тюремную больницу, на этом кончилась его командная служба, а может быть и тюремный срок и сама жизнь. (Директор, наверно, и назначил нас как чучела для битья против этих блатных.)
Моя же короткая карьера на карьере продлилась несколькими днями дольше акимовской, только принесла она мне не удовлетворение, как я ждал, а постоянное душевное угнетение. В шесть утра я входил в рабочую зону подавленный больше, чем если бы шел копать глину сам, я совершенно потерянный плелся к карьеру, ненавидя и его и роль свою в нем.
От завода мокрого прессования к карьеру шел вагонеточный путь. Там, где кончалась ровная площадка и рельсовый путь спускался в разработку - стояла лебедка на помосте. Эта моторная лебедка была - из немногих чудес механизации на всем заводе. Весь путь по карьеру до лебедки и потом от лебедки до завода толкать вагонетки с глиной должны были работяги. Только на подъеме из карьера их втаскивала лебедка. Карьер занимал дальний угол заводской зоны, он был взрытая развалами поверхность, развалы ветвились как овраги, между ними оставались нетронутые горки. Глина залегала сразу с поверхности, и пласт был не тощ. Можно было, вероятно, брать и вглубь, брать и сплошняком вширь, но никто не знал, как надо, и никто не составлял плана разработки, а всем руководил бригадир утренней смены Баринов - молодой нагловатый москвич, бытовик, со смазливым обличьем. Баринов разрабатывал карьер просто где удобнее, вкапывался там, где, меньше поработав, можно больше было нагрузить глины. Слишком вглубь он не шел, чтоб не слишком круто выкатывать вагонетки. Баринов собственно и командовал теми восемнадцатью-двадцатью человеками, которые только и работали в мою смену на карьере. Он и был единственный настоящий хозяин смены: знал ребят, кормил их, то есть, добивался им больших паек, и каждый день сам мудро решал, сколько выкатить вагонеток, чтоб не слишком было мало и не слишком много. И Баринов нравился мне, и окажись мы с ним где-нибудь в тюрьме рядом на нарах -
Тогда я тихо отходил и прятался от своих подчиненных и от своих начальников за высокие кучи отваленного грунта, садился на землю и замирал. В оцепенении был мой дух от нескольких первых лагерных дней. О, это не тюрьма! Тюрьмы - крылья. Тюрьмы - коробы мыслей. Голодать и спорить в тюрьме - весело и легко. А вот попробуй здесь - десять лет голодать, работать и молчать - вот это попробуй! Железная гусеница уже втягивала меня на пережёв. Беспомощный я не знал - как, а хотелось откатиться в сторонку. Отдышаться. Очнуться. Поднять голову и увидеть:
Вон, за колючей проволокой, через ложок - высотка. На ней маленькая деревня - домов десять. Всходящее солнце озаряет её мирными лучами. Так рядом с нами - и совсем же не лагерь! (Впрочем, тоже лагерь, но об этом забываешь). Движения там подолгу не бывает, потом пройдет баба с ведром, пробежит маленький ребятенок через лебеду на улице. Запоет петух, промычит корова - всё отчетливо слышно нам на карьере. Тявкнет дворняжка - что за милый голос!
– это не конвойный пёс!2
И от каждого тамошнего звука и от самой неподвижности деревни струится мне в душу заветный покой. И я твёрдо знаю - сказали бы мне сейчас: вот тебе свобода! Но до самой смерти живи в этой деревне! Откажись от городов и от мира всего, от твоих залётных желаний, от твоих убеждений, от истины ото всего откажись и живи в этой деревне (но не колхозником!), каждое утро смотри на солнышко и слушай петухов. Согласен?
– О, не только согласен, но, Господи, пошли мне такую жизнь! Я чувствую, что лагеря мне не выдержать.
С другой стороны завода, не видимой мне сейчас, гремит по ржевской дороге пассажирский поезд. В карьере кричат: "Придурочный!" Каждый поезд здесь известен, по ним отсчитывают время. "Придурочный" - это без четверти девять, а в девять отдельно, вне смен, доведут на завод из лагеря придурков - конторских и начальников. Самый любимый из поездов - в половине второго, "кормилец", после него мы вскоре идём на съём и на обед.
Вместе с придурками, а иногда, если сердце занывает о работе, то и раньше, спецконвоем, выводят на раоогу и мою начальницу-зэчку Ольгу Петровну Матронину. Я вздыхаю, выхожу из укрытия, и иду вдоль рельсового пути на завод мокрого прессования - докладываться.
Весь кирпичный завод это - два завода, мокрого и сухого прессования. Наш карьер обслуживает только мокрое прессование, и начальница мокрого прессования - Матронина, инженер-силикатчик. Какой она инженер - не знаю, но суетлива и упряма. Она - из тех непоколебимо-благонамеренных, которых я уже немного встречал в камерах (их и вообще - немного), но на чьей горней высоте не удержался. По литерной статье ЧС, как член семьи расстрелянного, она получила 8 лет через ОСО, и вот теперь досиживает последние месяцы. Правда, всю войну политических не выпускали, и её тоже задержат до пресловутого Особого распоряжения. Но и это не наводит никакой тени на её состояние: она служит партии, неважно - на воле или в лагере. Она - из заповедника. Она повязывается в лагере красной и только красной косынкой, хотя ей уже за сорок (таких косынок не носит на заводе ни одна лагерная девчонка и ни одна вольная комсомолка). Никакой обиды за расстрел мужа и за собственные отсиженные восемь лет она не испытывает. Все эти несправедливости учинили, по её мнению, отдельные ягодинцы или ежовцы, а при товарище Берии сажают только правильно. Увидев меня в одежде советского офицера, она при первом же знакомстве сказала: "Те, кто меня посадил, теперь могут убедиться в моей ортодоксальности!" Недавно она написала письмо Калинину и цитирует всем, кто хочет или вынужден её слушать: "Долгий срок заключения не сломил моей воли в борьбе за советскую власть, за советскую промышленность."