Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим", - объясняла одна доктору Зубову. Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце её лагерного срока. "Как же это, тетя
– ахали врачи.
– А мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют." - "Да уж виновата, - сокрушенно кивала старушка.
– По-евангельски блудница, а по лагерному ....."
Но и в наказании уличенных любовников, как и во всем строе ГУЛага, не было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" - медсестре, из-за которой монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они наказывались быстро и жестоко.
В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ.4 Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.
Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счет своим связям - не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от нее в зону (! где жена не могла его достичь), жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она уезжала.
Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.
Тут надо прерваться! Тут нельзя не прерваться! Сколько самонасмешки в этом слове! "Мы - не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а больничка; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не вольный, а вольняшка; не жениться, а поджениться - та же насмешка, хоть и не в суффиксе. И даже четвертная (двадцатипятилетний срок) снижается до четвертака, то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!
Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге всё не настоящее, всё поддельное, всё последнего сорта. И что сами они не дорожат тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!
Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают свиданий с ними - или в виде исключения "при образцовой работе и дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком, матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга
Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать после освобождения берет своего ребенка из детдома (блатнячки - никогда) - так прокляты многие из этих детей, захватившие первым вздохом маленьких легких заразного воздуха Архипелага. Другие - берут или даже еще раньше присылают за ним каких-то темных (может быть религиозных) бабушек. В ущерб казенному воспитанию и невозвратно потеряв деньги на родильный дом, на отпуск матери и на дом малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.
Все те годы, предвоенные и военные, когда беременность разлучала лагерных супругов, нарушала этот трудно найденный, усильно скрываемый, отовсюду угрожаемый и без того неустойчивый союз, - женщины старались не иметь детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда на воле аборты были запрещены, преследовались судом, очень не легко давались женщинам, - здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.
И без того всякой женщине трудные, еще запутаннее для лагерницы эти исходы: рожать или не рожать? и что' потом с ребенком? Если допустила изменчивая лагерная судьба забеременеть от любимого, то как же можно решиться на аборт? А родить?
– это верная разлука сейчас, а он по твоему отъезду не сойдется ли в том же лагпункте с другой? И какой еще будет ребенок? (Из-за дистрофии родителей он часто неполноценен). И когда ты перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) - то доглядят ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в свою семью (для некоторых исключено)? А если не брать - то всю жизнь потом мучиться (для некоторых нисколько).
Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать - в лагере, раз нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь - оно не поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам. Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" - и ревниво требовали для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год кантовки, иногда - как путь к досрочке. Своего ребенка они и своим не считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже - жив ли он.
Матери из захи'днии (западных украинок) да иногда и из русских происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный пирог - и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина, которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет, - своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех ждало жильё, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка было легче начинать жить.)