АРИСТОКРАТИЯ В ЕВРОПЕ. 1815—1914
Шрифт:
Сохранение влияния, и даже, как это порой утверждается, господства аристократических ценностей в индустриальной Англии и Германии представляется весьма спорным. Жизнеспособность этой «культурной гегемонии» нередко вызывает удивление и называется в качестве основной причины многих неудач, постигших впоследствии германское и британское общество. На мой взгляд, и удивление, и выводы, делаемые на основании жизнеспособности аристократических ценностей, явно преувеличены.
Удивление, которое вызывает жизнеспособность аристократии, связано с вполне верной мыслью, что промышленная революция знаменовала собой кардинальный сдвиг в истории человечества. Возникло другое общество с ценностями и элитами, фундаментально отличными от традиционных. Разумеется, чрезвычайно наивно было бы полагать, что в результате возникновения в викторианской Европе индустриального общества традиционная аристократическая элита немедленно и бесследно исчезнет. Аристократии сохраняли лидерство на протяжении длительного периода, и нетрудно было предположить, что сменится по меньшей мере еще одно поколение, прежде чем они уйдут с мировой сцены. Лишь одно поколение отделяло индустриальный подъем, который переживала Германия в 1870-е и 1880-е годы, от кануна года 1914. Нет ничего удивительного, в особенности в отношении Англии и Германии, и в том обстоятельстве, что аристократия нередко служила предметом восхищения, а ценности ее — объектом подражания. Аристократии этих стран являлись
Не следует также упускать из виду, до какой степени эти аристократии сумели приспособиться к требованиям обновляющегося мира. В Англии эта приспособляемость наиболее очевидна. Задолго до 1815 г. земля была в англии товаром, который предлагался на рынке наравне с другими товарами. Не существовало никаких законных ограничений, препятствующих доступу джентри к земле. Земля покупалась за деньги — и с течением времени джентри, приобретая привычки и обычаи высшего класса, ощущали себя принятыми в его круг. В сфере политики английская аристократия развивала парламентские институты, которые доказали свою исключительную эффективность, обеспечивая согласие в современном модернизированном обществе и компетентное управление, — эффективность, какой не могли достичь абсолютистские монархии и их бюрократические аппараты, пытавшиеся по мере развития в континентальной Европе сложных индустриальных обществ посредничать между конфликтующими группами и классами. Исходя из этих обстоятельств, некоторые историки полагают, что в 1815 г. английская аристократия «обуржуазилась». Этот термин представляется весьма неудачным для характеристики социальной группы, которая по положению была ближе к традиционному правящему классу в полном смысле этого слова, чем дворянство любой другой европейской страны. В 1815 г. из всех аристократий Европы именно английская высшая аристократия (то есть прежде всего пэры) была самой богатой, самой могущественной, в наибольшей степени обеспеченной законодательными и конституционными привилегиями, и в наименьшей степени открытой притоку свежей крови. На протяжении девятнадцатого столетия она служила образцом, которому другие европейские аристократии все чаще старались подражать. Справедливо будет сказать, что английская аристократия быстрее и успешнее, чем любая другая, приспособилась к требованиям современной эпохи. Назвать ее «буржуазной» можно лишь при условии полного непонимания особенностей ее менталитета, ее достоинств и недостатков, а также ее роли в истории современной Европы.
Степень внедрения прусской аристократии в современный мир также нельзя недооценивать. В результате проводимых после 1807 г. реформ, представители всех классов получили возможность приобретать землю, в том числе и рыцарские имения (Ritterg"uter), со всеми неотделимыми от этих имений правами и полномочиями. Элементы принуждения, унаследованные от эпохи крепостного права, и в определенной степени сохранявшиеся до 1848 г. и даже позже, немало способствовали развитию сельскохозяйственного капитализма в крупных имениях, точно так же, как отсутствие подобных элементов в России после 1861 г. замедляло это развитие. Учитывая огромный приток недворян в ряды восточных землевладельцев, едва ли можно обосновать утверждение, что юнкерское общество представляло собой замкнутую касту. В действительности имело место противоположное; новички быстро внедрялись в юнкерское общество, делая его более сильным и приспособленным к условиям новой эпохи. В политике юнкера по большей части являлись убежденными антидемократами, которые с неприязнью относились ко многим аспектам современной политической деятельности. Тем не менее, им удалось обеспечить себе мощную поддержку со стороны германских аграриев. Bund der Landwirte во многих отношениях — и по своей организационной структуре, и по своей сложности, и по массовости вовлечения, и по откровенному эгоизму своих устремлений — была весьма современной политической группировкой. Ее также отличала чрезвычайная действенность, в доказательство чего можно сравнить судьбы английских и прусских провинциальных сельских дворян в период сельскохозяйственной депрессии. Но прежде всего, представители старой прусской элиты оказались подлинными мастерами-профессионалами, не знающими себе равных в военном искусстве; первоначально Германия утолила собственную жажду национального единства, а со временем стала угрожать всей Европе.
Если говорить о способности откликаться на требования современного индустриального мира, то пример России, в известном смысле, является наиболее странным. Гражданская служба и лидерство в области культуры, то есть основные роли, исполняемые аристократией в 1815 г., прекрасно соответствовали современной эпохе и ее ценностям. Отметим, что российская система государственной службы в теории основывалась на принципах главенства способностей и заслуг, однако на практике эти принципы подвергались существенному влиянию социоэкономических различий между классами, и благодаря личным контактам, школьным связям и т. п., традиционная элита пользовалась неформальными преимуществами. Даже в современном капиталистическом обществе в определенной мере сохраняется подобное положение дел, хотя, разумеется, далеко не в той степени, как в царской России девятнадцатого века. Однако, даже в России девятнадцатого века модернизация была неотделима от растущего престижа личных заслуг и деловых качеств. Более того, в новую эпоху российская элита вошла без того феодального груза, который затруднял процесс адаптации английским и прусским аристократам. В России не было аристократической верхней палаты английского образца, где членство передавалось исключительно по наследству, право законодательного вето было абсолютным, а враждебность к демократии — непримиримой. В отношении подвижности и открытости аристократическая элита в России в период с 1700 до 1880-х годов намного превосходила английскую. К тому же, процент национальных земель, находившихся к началу 1870-х годов во владении российской аристократии, весьма значительно уступал проценту земель, которыми располагали представители английского высшего класса.
Российские дворяне, в меньшей степени являвшиеся замкнутой кастой, чем представители германской высшей знати, в отличие от последних, не украшали свои имена приставками «фон», отличавшими их от простых смертных. С отменой крепостного права в 1861 г. российское дворянство практически лишилось существенных привилегий и исключительность его положения становилась все менее выраженной. Более того, традиционные качества европейской аристократии — назовем из них лишь два, одержимость фамильной гордостью и генеалогическую манию — никогда не проявлялись в России столь же рьяно, как в других европейских странах. Наибольшим противоречием между российской аристократией и современной эпохой было крепостное право, причем в самой отвратительной его форме; и оно сохранялось в стране до 1861 года. Вплоть до 1917 г. призрак крепостного права бросал свою тень на развитие событий. И все же, если рассматривать аристократию исключительно в плане ее собственных ценностей и традиций, напрашивается вывод, согласно которому именно русская
Обсуждая возможности выживания, открывшиеся перед аристократией в новую эпоху, следует также помнить, что традиционной элите всегда была присуща способность к адаптации, и еще в 1815 г. она располагала довольно значительным количеством ценностей и навыков, которые вполне отвечали требованиям индустриальной эры. Добавим также, что стоит еще поразмышлять, действительно ли успешная модернизация является бесспорной ценностью. Никто не сомневается, что традиционная аристократия — в качестве наследственного, обладающего законными привилегиями и господствующего в обществе правящего класса — обречена на исчезновение. Но либеральные индивидуалистические ценности, порожденные в девятнадцатом веке американским капитализмом, отнюдь не являются единственными, действительно отвечающими требования^ преуспевающей современной экономики. Германия эпохи Вильгельма, где капитализм был куда более государственным, корпоративным и авторитарным, чем предполагает англо-американская модель, потерпела в 1918 г. военное поражение, но как экономическая система вполне выдержала конкуренцию. Современная Япония, в которой аристократического общества нет и в помине, тем не менее сочетает с процветающей современной экономикой некоторые принципы Европы времен старого режима. Назовем лишь три из них: могущественная и чрезвычайно престижная государственная бюрократия, преданность семье и откровенно анти-индивидуалистическая культура. Поэтому вряд ли стоит считать непреложной истиной, что все ценности, исповедуемые дворянством и консерваторами в 1914 г., безнадежно устарели, в то время как принципы радикалов и либералов, напротив, современны и действенны [409] .
409
Галлео в своей работе ( Galleo D.The German Problem Reconsidered. Cambridge, 1978.) тщательно исследует некоторые англо-американские взгляды и предположения, касающиеся старой Германии. Мои замечания о Японии по большей части основываются на собственных наблюдениях, сделанных мною когда я жил в этой стране. О последних научных исследованиях теории модернизации и современной Японии см., например: McCormack С. and Sugimoto Y.The Japanese Trajectory: modernisation and beyond. Cambridge, 1988.
В послевоенной Британии, все более озабоченной экономическим спадом, очевидным по сравнению с ее основными странами-конкурентами, сохранение аристократических ценностей в индустриальную эпоху иногда называют в качестве одной из причин упадка предпринимательского духа. Наиболее известным выразителем подобной точки зрения является Мартин Винер, который заявляет inter alia [410] , что корень экономических неудач Британии в 1960-х и 1970-х годах лежит в «дворянизации» представителей среднего класса, происходившей в викторианских паблик-скул [411] .
410
Между прочим ( лат.).
411
Wiener M.English Culture and the Decline of the Industrial Spirit, 1850–1980. Cambridge, 1981.
Это весьма спорное заявление Винера так же просто доказать, как и опровергнуть. Несомненно, данная книга, лишь мимоходом затрагивающая его положения, ником образом не претендует на выполнение подобной задачи. Тем не менее, мы можем пролить некоторый свет на доводы Винера. Несомненно, в XX веке английская аристократия сохранилась лучше, чем российская или немецкая, прежде всего потому, что Британия вышла победительницей из двух мировых войн. После 1870-х годов начался процесс формирования новой плутократической элиты, вышедшей из состоятельных кругов, как старых аграрных, так и новых — финансовых и промышленных. Подобно самой Британии, эта элита была значительно более однородна, чем элиты Германии и России до Первой мировой войны. Аристократические ценности внесли неоценимый вклад в ее жизнестойкость. Очевидно, что эти аристократические ценности не были связаны с предпринимательством: скорее, то были ценности правящего класса, а в викторианскую эпоху в возросшей степени и ценности гражданского служения. Закрытые привилегированные школы, паблик-скул, сыграли жизненно важную роль в формировании новой элиты. Ценности, которые исповедовались там, были противоположны предпринимательским. Характеру отдавалось предпочтение над интеллектом, античности над современной наукой, к тому же, в паблик-скул были чрезмерно подвержены стремлению со вкусом проводить досуг в ущерб усердной работе.
Все это льет воду на мельницу Винера, однако сравнение между британской, германской и российской аристократиями делает его выводы несколько проблематичными. Расцвет российской экономики в последние десятилетия старого режима уже выдвигает перед исследователем некоторые трудности. Российские элиты были разнородными по своему составу, а роль правительства и зарубежного капитала — весьма велика. Как бы то ни было, в итоге исповедуемые интеллигенцией антикапиталистические ценности — ряд которых был ею унаследован от аристократии, — в 1917 г. уничтожили предпринимательство в России.
Германия является для Винера более серьезной проблемой. Многие представители современной историографии одержимы идеей, согласно которой влияние «пережитков старого режима», и прежде всего аристократии, помешало Германии следовать «нормальным» либеральным капиталистическим путем. Но юнкера явно не препятствовали развитию германского капитализма, который до 1914 г. переживал бурный расцвет. Справедливость требует отметить, что и юнкера, и силезские магнаты куда больше были склонны к предпринимательству, чем английские рантье, но, если судить в общем, ценности немецкой старой элиты вряд ли соответствовали ценностям современного капитализма. Возможно, если бы правление Гогенцоллернов продлилось дольше, влияние старой элиты способствовало бы упадку индустриального духа Германии. Согласно одной из кошмарных фантазий Макса Вебера, пуританская предпринимательская энергия немецкой буржуазии — основа экономического динамизма и мирового могущества Германии — могла сойти на нет благодаря «феодолизации» среднего класса и превращению его в класс рантье — прусских офицеров запаса [412] . На это можно возразить, что государственные, корпоративные и авторитарные формы германского капитализма прекрасно сочетались с прусскими лютеранскими, старорежимными традициями и соответствовали требованиям конкурентноспособной национальной экономики.
412
Mommsen W.Max Weber and German Politics 1890–1920. Chicago, 1990. P. 91–100.