Арийское миросозерцание
Шрифт:
11. ФОРМА АРИЙСКОГО МЫШЛЕНИЯ
Если нам даже здесь пришлось различать между формой и материей мышления — что было вызвано требованиями тогдашнего момента нашего исследования — то можно себе представить, как должно было пренебрежение этим формальным элементом повлиять на все мышление в целом; к тому же еще и происхождение из бесчисленных корней на протяжении тысячелетий. И в самом деле, эта своеобразная история возникновения и образования индусской метафизики, не имеющая ничего общего с тем, что нам привычно, обусловливает форму для нас в высшей степени утомительную, а порой прямо неприемлемую, благодаря ее бесконечной растянутости, вечным ссылкам на отношения нам совершенно незнакомые, благодаря ее тесной внутренней связи с народными представлениями и с целым миром выдвинутых один в другой символов, благодаря невозможности передать словами некоторые результаты «внутреннего» опыта. Наряду с огромной и без того трудностью обозреть и верно схватить общую совокупность возникшей таким путем ткани мыслей, выступает еще одно немалое затруднение — необходимость осилить необычную, неподатливую форму, не отступающую ни перед какими противоречиями и порою почти отталкивающую.
Из-за этой формы терпит неудачу большая часть попыток ближе подойти к индусскому мышлению.
Чтоб во внутреннее вникнуть,Вговорит Гете; здесь, к сожалению, дело обстоит иначе. Я позволю себе привести сравнение, которое поможет выяснить особенности этой формы; и, может быть, возникшее отсюда более ясное представление укрепить в ком-нибудь терпение и решимость в преодолении этой трудности.
Изобретательные психо-физиологи утверждают, что осязание играло в жизни первый людей такую роль, о какой мы едва ли можем иметь представление теперь, когда это чувство, благодаря усиленному пользованию зрением и слухом и соответствующему развитию этих чувств, потеряло всякое значение. Неблагоустроенная, полная затруднений жизнь того времени повела за собою это постоянное хождение ощупью; оно имело свое преимущество: человек ошибался реже. Его представления часто бывали странны, чудовищны, но зато в них была и большая наличность действительности, они точнее соответствовали природе.
Зачем дано нам столько разных чувств?Они смущенье вносят в счастья дни.Впоследствии глаз приобрел более ясную, но вместе с тем и более удаленную от предметов форму представления и приучил человека довольствоваться видом, отражением вещей; тогда как рука все ищет, нащупывает, взвешивает… Индоарийский метафизик — это именно нащупывающий мыслитель! В нем сказываются и все дефекты такового: отсутствие метода, излишняя остановка на частностях, бесконечные повторения (он подобен слепому, который может узнать число колонн в храме, только прикоснувшись к каждой в отдельности), затем, свойство приходить в восторг перед всяким зрительным образом, уродливо отраженным его не искусившимся оком, и стремительно заявлять о нем миру, при полной неспособности воспроизвести точно и остро хоть что-нибудь видимое {что особенно сильно дает себя чувствовать в полной не одаренности индоарийцев в области пластических и, вообще, изобразительных искусств}. Но за то, такой познающий через осязание мыслитель имеет неоспоримое преимущество в соприкосновении с тем внутренним миром, о котором, только что шла речь и о котором Мундака-Упанишада говорит: "Там не сияют солнце, месяц, звезды, нет блеска молний там". Судите же, что значит, с точки зрения подобной цивилизации, стоящей на первоначальной ступени письменности дойти до трансцендентного идеализма и провести его в жизнь! Именно в ночи внутренних переживаний индус и чувствует себя дома; как слепой, при свете дня он сильно затрудняется, впотьмах же, напротив, идет увереннее своей дорогой, чем другие. Когда над Лондоном, над этим громадным мировым городом спускается непроницаемый мрак тумана, перед которым бессильны сильнейшие источники света, то в минуту нужды есть только одно спасение: слепые. Только нельзя торопить этих проводников и заставлять их выбирать кратчайшую дорогу; они идут своим обычным осторожным шагом, своими обычными путями и зигзагами, где их ведающая рука касается тысячи им только одним знакомых примет; и таким образом они уверенно и безошибочно достигают цели.
12. ЭЛЛИН И ИНДОАРИЕЦ
Для нас звучит почти насмешкой сравнение мыслителя со слепым. Но чтобы истинный смысл моего сопоставления остался вне всяких сомнений, я попробую пояснить его ссылкой на греков. Я считаю вовсе не безусловным то положение, будто греки (эти величайшие виртуозы в пользовании зрением) обладали нужными качествами, чтобы служить человечеству единственными проводниками в области философии. Вся жизнь их была сплошным отрицанием внутреннего созерцания и, в этом отношении, представляла разительную противоположность жизни индоарийцев. Довольно проследить ход развития арийского мыслителя. В сельском уединении получал юный браман свое воспитание: духовную пищу и нравственные задатки; с беспримерной строгостью и выдержкой планомерно подготовляли его к мышлению. Двенадцать лет, а иногда и больше, продолжалось теоретическое обучение и упражнения; затем следовала неизбежная школа практической жизни, созидание собственного очага. И лишь когда его сын подрастал и обзаводился своим собственным домом, тогда только наступал час, когда мудрец получал право уединиться в лесах. Когда он освобождался от всяких ритуальных обязанностей и сложного аппарата символических вероучений, уже достигший наибольшего развития своих способностей к спекулятивному мышлению. После того, как душа его обогатилась всеми радостями и страданиями семейной жизни и знанием людей, созревшим в практической сфере гражданских обязанностей, — тогда только наставал час, когда этот мудрый человек мог приступить к умножению наследственных сокровищ мышления своих предков, а с ними и духовных владений своего народа. В противоположность чему у греков все воспитание было направлено на развитие зрительной и ритмической восприимчивости: гимнастика, музыка, стремление самому быть прекрасным и безошибочно распознавать прекрасное. С самого утра весь день отдавался иного рода созерцанию, созерцанию внешнего мира, речам, диспутам, голосованиям. Словом, атмосферой эллинской жизни была общественность; все ее философы были политическими деятелями, и народными ораторами. И тогда как с одной стороны многие индоарийцы чистой расы даже в теперешние дни вырождения проводят остаток своей жизни в полном уединении и, чувствуя близость смерти, сами готовят себе место успокоения и спокойно ложатся туда, в одиночестве и молчании ожидая воссоединения с вездесущим мировым духом — с другой стороны мы видим Сократа, который вплоть до последней минуты, когда он должен осушить чашу с ядом, ведет со своими друзьями тонкий диалектический анализ, обсуждая вопрос о пользе веры в бессмертие души для человеческого общества.
Ясно, что те серьезные мысли, которые создаются бесформенностью изложения индоарийского миросозерцания, не останутся не возмещенными: надежда найти в нем нечто новое — вполне справедливая.
Впрочем было бы слишком поверхностно успокоиться на одном этом признании. Различение между формой и содержанием может всегда притязать лишь на условную ценность; следовательно, здесь мы должны попытаться проникнуть глубже.
Эллинский гуманизм — к которому индоарийский должен считаться параллельным дополнением — был для нас школой именно формы, или вернее оформления, и это во всем, начиная с отдельных произведений художественного творчества и кончая тем выводом, что человеческое общество может отливаться в такую форму, в которой свободное творческое искусство становится элементом, насквозь проникающим ее. Восхищаясь этим элементом, хотя и чуждым, но родственным нам, мы и сами стали пробиваться к самостоятельной творческой деятельности. Наоборот, всякая попытка усвоить эллинство в отношении к его содержанию всегда терпела неудачу; за исключением таких предметов, как логика и геометрия, где сама форма
Совершенно иным было положение в Индии. Индусу-арийцу не доставало своего «эллина», который сумел бы оказать своевременное противодействие этой и нам и ему прирожденной склонности вдаваться в безмерное, который канализировал бы его бьющие через край силы и дал бы чрезмерно богатой фантазии его такого хорошего кормчего, как «вкус», а его суждению — понятие о форме. Преизбытком этим, который Гете определяет, как источник всякого величия, индусы-арийцы обладали еще в большей мере, чем эллины. Не было у них только умеряющей Sophrosyne. Ни одна индусская поэма, ни один философский трактат не может считаться приемлемым для человека с развитым в формальном отношении вкусом. Если же эти люди и пытались иной раз избегать безмерности и громоздкости, а вследствие этого необозримости и не художественности своих образов, то они впадали тут же в другую крайность и умудрялись доходить до такой преувеличенной, афористической краткости, что их писания превращались в почти неразрешимую загадку. Общеизвестный пример — грамматика санскритского языка, Панини; она составлена по образцу алгебраических формул, так что все это, лингвистически-исчерпывающее санскрит произведение, заключающее в себе до 4.000 правил, умещается в каких-нибудь 150 страницах. Другой пример представляет собою философские комментарии Бадарайаны; там эта лаконичность доведена до такой абсурдности, что иной раз требуется целая глава пояснений, чтобы стал понятен смысл трех слов. Таким образом, форма у индусов почти сплошь никуда не годится. И этим сказано много, так как ни в чем нельзя провести вполне определенной границы между формой и содержанием; тому, кто порицает форму, уже не придется превозносить без оговорок и содержание. Так оно и есть: необходимо углубиться в самую сущность индоарийского духа, чтобы обрести чистое золото без примесей. В ком не созрела твердая решимость проникнуть вглубь этой души, и кто не имеет к тому способности (для чего необходима родственность образа мысли), тот пусть лучше оставит свой замысел: много положит труда и мало пожнет. Но тот, кто хочет и может проникнуть, будет вознагражден навеки.
Из предыдущего становится очевидным, до чего условна всякая критика, раз она касается организма; если я только что осуждал у индусов форму, то должен признать, что именно из «бесформенности» этой и возникает возможность образования некоторых понятий, некоторых намеков, некоторых сообщений от духа к духу, которых бесполезно было бы искать в другом месте. Эти вещи непередаваемы и не могут быть оторваны от своей сферы; они вызывают' в нас такие мысли, до которых нам иначе никогда бы не додуматься: ибо у нас не оказалось бы материального посредника, если можно так выразиться.
Как бы то ни было, можно закончить наши замечания относительно формы следующим общим утверждением; глубочайший интерес к произведениям индоарийского гения в нас вызывает внутреннее ядро, из которого они исходят, а не та форма, в которой они нам предстают. И если мы ожидаем животворящего влияния Индии на духовную сторону нашей собственной жизни, то надежда эта, в главном, основывается только на этом ядре.
13. МЫШЛЕНИЕ И РЕЛИГИЯ
Довольно измерить всю глубину преобладания внутреннего момента в индоарийском мышлении, чтобы понять, сколь тесным родством это мышление связано с религией.
В самом деле: ставить индусскую философию, как "чистую, систематическую философию", в ряд с системами Аристотеля, Декарта или Канта было бы ребячеством; точно так же, как было бы легкомысленно ставить религию Вед на одной высоте с христианской. Но в одном отношении духовный уровень индоарийцев стоит недосягаемо выше нашего: именно, поскольку там философия была религией, а религия — философией. У нас мысль и чувство, вначале как пара близнецов мирно почивавшие в лоне человеческого сознания, достигнув зрелого возраста, отошли друг от друга, точно два совершенно чуждые существа: враждебно стоят они друг против друга. С этим должен согласиться всякий, сколько-нибудь одаренный и независимый ум. Если же они приходят в соприкосновение, как, например, в схоластике, или (на другом конце скалы) в позитивизме; тo у каждого из них одно стремление: подчинить другого и заставить служить себе. "Разделение труда" — прекрасный и достохвальный жизненный принцип, но к сожалению вторгается прежде всего в самую глубь нашей собственной личности и насильственно разрывает ее пополам; и настолько, что эти половинки, хотя и стремятся потом друг к другу, как в рассказе у Аристофана, порою даже находят одна другую, но слиться воедино уже не могут никогда.
Этим единством обладал еще индусский философ, но греческий уже не обладал. Было бы печально, если бы высокое развитие отдельных проявлений нашей расщепленной деятельности лишило нас способности хоть издали восхищаться и ценить неподражаемую силу и красоту явления целостного и законченного в себе.
Эта слитность религии и философии сделала возможным нечто, чего в этом приходиться сознаваться с горечью — в нашей культуре почти нет: в Индии не нашлось бы ни одного человека столь низкого духовного уровня, чтоб он мог оказаться совершенно невосприимчивым к философии; и ни на какой высоте дерзновенный полет мысли исключительно одаренного не отнимал у него пламень «религиозности». Тайного учения в Индии не существовало; это утверждение, которое часто приходится слышать, покоится на недоразумении. Но разве глубочайшее познание не остается для всех нас и без того тайною? Разве не ясно для всякого, что различные способности разных людей составляют бесконечную лестницу ступеней, где открытое одному остается сокрытым от другого? Но это нечто совсем иное, чем тайны кабалистики. Индоарийское мышление и чувство, медленно и органически возникая в сердцах и умах целого народа религиозных мыслителей, выросло в такой изумительный пластический организм, что оно могло в одинаковой мере удовлетворять самым разнородным духовным запросам (тем запросам, которые исходили из среды избранного, чисто арийского народа): разнородным поскольку это касается относительных притязаний мышления и чувства (философия и религия), разнородным также по отношению к "личному уравнению" мышления (если позволительно так выразиться); потому что в Индии трансцендентальные идеалисты, идеалисты типа Беркли, реалисты, материалисты, философы-скептики все братски уживались между собою — уживаются еще и в наше время — и в пределах одних и тех же основных религиозных взглядов. "В стране этой во все времена царствовала абсолютная свобода мысли", говорит профессор Гарбе. И нужно заметить, что здесь речь идет не о той свободе, которую мирянин постепенно отвоевывает (как это происходит у нас) у противоборствующего духовенства. Но что эта "абсолютная свобода мысли" есть в то же время одна из органических составных частей индоарийской религии, из которой свобода эта рождается естественно, непротиворечиво, беспроблемно. Оттого-то религия и является там носительницей науки, которая без свободы мысли существовать не может. Все достижения индоарийцев, в области математики, филологии и т. п., неизменно связаны с их гносеолого-религиозными представлениями.