Аркадий Бухов
Шрифт:
— Хорошо, — послушно сказал Шура, — я больше не буду передавать горчицу.
— Сентиментальное воспитание, — вздохнул Слойкин. — Розовая водица. Пастушеский период.
— Трудный ребенок, — согласился Самогубов. — Болезненная оторванность от эпохи. Такого не перекуешь.
В этот же день после обеда Слойкин сделал Шуре еще одно замечание:
— Хитрый ты мальчишка… Себе на уме. Все молчишь и молчишь. Камень за пазухой держишь… Все говорят, а ты сидишь и слушаешь…
— Мне мама говорила, что когда старшие…
— Мама, мама… Все мы
Его сменил Самогубов.
— Пришибленный ты какой-то, — грустно сказал он. — Дефективный. На улице весна. В лужах плескаться надо, камнем в воробьев запустить. Пушкин — и тот птиц камнями бил. Мама запретила, поди?
— Мама, — согласился Шура. — Впрочем, если это надо, я буду…
* * *
Через шесть дней приехала Кокосова. Прямо со станции она попала к обеду, вошла в столовую и побледнела.
За столом, развалившись, сидел Шура и, громко чавкая, глотал баранину.
— Ну, как мой Шура? — тихо и тревожно спросила она у Слойкина.
— Непонятный ребенок, трудный ребенок, — покачал тот головой и, отвернувшись, продолжал: —Так я говорю, что если сравнить лирику Байрона с Лермонтовым…
— А ну их, — неожиданно вмешался Шура, — один хромой, а другой на дуэлях почем зря дрался да о парусах разорялся… Скукота!..
И он лихо бросил под стол баранью кость.
— Шура, — дрожащим голосом попросила Кокосова, — передай мне масло…
— Сама возьмешь, — сухо ответил Шура. — Я тебе не грузчик, чтобы масло да сало растаскивать…
Через десять минут плачущая Кокосова уводила Шуру в комнату. Он отщелкивал в коридоре чечетку и плевал на стены.
— Шура, тише…
— Чего там тише. — хладнокровно сплюнул он, — я тебе на цыпочках, как какой-нибудь курфюрст бранденбургский, топать не желаю. И пусть тебе отрыжки место уступают, а с меня довольно! Да не реви ты — не разводи феодализмов в этой паршивой дыре…
— Шура, — схватилась за голову Кокосова, — что с тобой стало? Что с тобой сделали?
Шура запустил палец в нос и сухо заметил:
— Воспитали, мамаша… Ну, поворачивайся скорее! У меня там в комнате два голубя подбитые в умывальнике лежат… Ощипли их — вечером жрать будем.
Счастливый случай
Милиционер Ежевикин шел разговаривать с Зосиным папашей о женитьбе. Папа жил в Туле. Папа третьего дня приехал из Тулы специально, чтобы увидеть Ежевикина и воочию убедиться, в чьи неизвестные руки он передает свою младшую дочь.
Всё краткие сведения о папе, полученные от Зоей, были очень несистематизированы и расплывчаты. Выяснено было только, что у папы большая черная борода, лишай за ухом, низменная страсть к пирогам с капустой и очень тяжелый характер, когда ему не дадут выспаться
— Ты только понравься ему сразу, — ободряюще инструктировала вчера Ежевикина Зося. — Ну что тебе стоит?
— Я сразу нравиться не умею, — уныло вздыхал Ежевикин. — У меня это не выходит.
— Вот и врешь! — настаивала Зося. — А почему мне сразу понравился? Значит, не хочешь.
— Хорошо. — так же уныло согласился Ежевикин. — Завтра приду и понравлюсь. Только о чем я говорить-то с ним буду? С папой?
— Все очень просто. Я, мол, люблю вашу младшую дочь Зоею. А он тебе скажет: «Ну что же?» И она, мол, меня любит. А он тебе скажет: «Ну что же?» И мы, мол, хотим записаться. А он тебе скажет: «Ну что же?» Вот и все. Неужели трудно?
— Легко… — с горечью в душе согласился Ежевикин и почему-то добавил: — Третьего дня грузовик один, полуторатонка, на подводу налетел — тоже хлопот было… Кругом неприятности…
И сейчас, когда Ежевикин уже приблизился к Зосиному дому, ему казалось, что тут только и начинается испытание его закалки и выдержки. Еще ни разу не дрогнула у него рука, бестрепетно подносящая ко рту свисток, когда на перекрестке двух улиц такси напирали на грузовики, подводы застревали между двумя трамваями, лихо мчался на все это скопление машин и колес пожарный обоз, а юркие и нахальные пешеходы просачивались, как разлитые чернила, во все свободные дыры. Еще никто не переспросил его в мимолетной дискуссии на углу, почему нельзя висеть на трамвае и почему требуется платить штраф. И книжка ударника уютно и уже давно покоилась в боковом кармане Ежевикина, но сейчас он чувствовал только свинцовую тяжесть в ногах и безотчетный страх в душе.
«Хоть бы пирога ему дали нажраться, что ли, — неласково думал он о своем будущем собеседнике. — Хоть бы надрыхаться после обеда дали ему, что ли… Папа! Давить таких пап надо…»
Дверь открыла сама Зося.
— Ждет. — тревожно шепнула она, одновременно подставляя щеку для поцелуя и освобождая Ежевикина от коробки с мармеладом. — Иди.
Она втолкнула Ежевикина в комнату. В углу в сумерках сидел маленький лысый человек, с большой черной бородой, в ватном жилете, и икал.
— Познакомьтесь, папаша, — радостно защебетала Зося, — Васечка! Познакомься, Дасечка, — папаша!
Папаша подал руку, икнул и, посмотрев на Ежевикина снизу, несколько хмуро спросил:
— Милиционером будете?
— Милиционером, — робко ответил Ежевикин.
— Садитесь. Зажги-ка свет, Зося. Дай-ка твоего рассмотреть.
Зося повернула выключатель. Когда в комнате стало светло, папаша повернул заспанное лицо к Ежевикину, маленькие глазки его засверкали обидой, и он неожиданно тонким фальцетом спросил в упор:
— Ты?
— Я, папаша… — взволнованно прошептал Ежевикин. — Ничего не поделаешь. Служба.