Шрифт:
Аркашкины враки
Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сюртуке…
Племя ХО
В прошлом веке, в царствие добродушного, неглупого и бровастого товарища Леонида Ильича Б***, в достопамятную эпоху застоя развитого социализма, на просторах огромной империи жило рассеянное по этим просторам племя художников-оформителей. В основном оно состояло из пьющих мужчин средних лет – от тридцати до шестидесяти. Многие из них в названии своей профессии отбрасывали уточнение оформитель
1
В эпоху доцифровой, докомпьютерной полиграфии – старший наборщик, верстающий ленту металлического набора в страницы.
Но все-таки странно. Люди ХО были такие живые, такие приспособленные к существованию, такие востребованные. И, несмотря на их пьянство и глубокий политический пофигизм, на общем фоне строителей коммунизма они составляли авангард… в каком-то смысле. То есть среди других, мелких и слабо организованных, даже вовсе не организованных представителей советских полутворческих сословий. К примеру, инвалидов в электричках, певших под гармошку или так, а капелла:
Судьба играет человеком,она изменчива всегда,То вознесет его над веком,то бросит в пропасти стыда…Поющие инвалиды, кстати, выжили, дотянули до нового тысячелетия, но о пропасти стыда ныне не поют. В те давние времена для инвалидов пропастью стыда был, похоже, как раз этот наш похмельный и недоразвитой послесталинский социализм. Инвалиды его не любили, не боялись и не уважали. Они любили и воспевали поэтическую старину, любовь с разлукой, воинскую доблесть, бродячую жизнь и тюремную тоску. Племя же ХО, обласканное властью, кормилось от социалистического миропорядка. И даже от его недоразвитости. Художники-оформители были призваны всемерно способствовать наглядному, хотя бы внешнему доразвитию государственного строя – с помощью ярких и отчетливых образов или восклицаний и призывов (порой неожиданных). Кроме того, наглядная агитация служила для сокрытия ржавчины, дыр в заборах и повсеместно плохой погоды. Так что, хочешь не хочешь, следует признать: все вместе люди ХО в самом деле художественно оформляли эпоху на одной шестой земного шара.
В последнее десятилетие двадцатого века они резко исчезли вместе с эпохой. В восьмидесятые еще были, в девяностые – исчезли. Произошел разрыв в пищевой цепочке вида. Ничего не поделаешь.
Но я… о, я вспоминаю их!..
Автор романа «Евгений Онегин» в первой главе сказал про своего главного героя, что «…не попал он в цех задорный людей, о коих не сужу, затем что к ним принадлежу». Пушкин имел в виду цех литературный. Что касается меня, то в юные годы в цех задорный художников-оформителей я очень даже попала. Хотя и в виде совершенно непьющей девицы, румяной, как Ольга, и задумчивой, как Татьяна. Началось мое поприще с пятнадцати лет, когда я училась в школе и одновременно работала вместо заболевшей мамы. Мама, человек городской, по образованию архитектор, по профессии театральный художник, после отсидки в тюрьме и лагере потеряла право жить в родном городе с несколькими театрами. Ей досталось работать художником-оформителем, а иногда и жить в сельских клубах. И вот однажды она поняла, что совсем расклеилась и до пенсии того гляди не дотянет. Я же еще за детские годы к ремеслу ХО пригляделась. И стала потихоньку, вместо матери, писать афиши кино на каждый день и лозунги к праздникам. Правда, писать с ошибками, ввиду крайней задумчивости. Рассеянность была моей подругой от самых колыбельных дней.
В первом из сельских клубов я, пятилетняя, самостоятельно научилась грамоте. Длинные лозунги мама писала на полу сцены или в фойе, она стояла с одной стороны
От таких писем мама в связи с огромным жизненным опытом ничего хорошего не ждала. Но, вскрыв конверт, обнаружила добрую весть: ей, как реабилитированной, «предоставляется однокомнатная квартира со всеми удобствами по месту жительства до ареста».
Мама давным-давно действительно была реабилитирована, но уже лет десять как перестала ждать от начальства обещанных реабилитацией милостей. И вдруг!
Она сначала обрадовалась до сердцебиения, потом не поверила, снова перечитала бумагу, испугалась перемены жизни и… снова обрадовалась. Даже почувствовала прилив сил.
И вот мы с нею собрались от мира холмов, лесистых увалов, чахлых колхозных посевов, блуждающих в оврагах речушек с пескарями, от деревянных тротуаров и мостков над болотцами, от собственного участка в три сотки на картофельном поле, от двух грядок на общественном огороде, от комнатки в бараке, сложенном из шпал, от дощатых покосившихся сортиров там и сям, от частных бревенчатых домиков, маячивших в окне нашего барака, – решились отбыть навсегда. Чтоб оказаться в мире «со всеми удобствами». Правда, как выяснилось, не вполне по месту проживания до ареста. А в дальнем-дальнем пригороде маминого родного города. В пространстве железобетонных панелей, пустырей, стихийных свалок, котлованов с рыжей водой, из которой торчала ржавая арматура. В апрельскую распутицу мы все это и увидели, отправившись поглядеть на предстоящую жизнь. Ехали из Буртыма долго, с пересадками, потом шли под мелким дождем тоже долго, спрашивали у редких прохожих дорогу к новостройке по адресу улица Магистральная, 21. И наконец увидели на диком пустыре без единого деревца блочную девятиэтажку. Мама была человеком всегда и несмотря ни на что готовым к счастью, её еще издали приятно поразили лоджии по всему фасаду, причем даже на первом этаже. А нам было известно, что у нас этаж именно первый. Мама немедленно представила, что на своей лоджии мы будем, как на барской веранде, пить чай с гостями…
Сторож в грязных резиновых сапогах, гремя связкой ключей, открыл нам дверь в нашу будущую однокомнатную квартиру. Он велел разуться. Свои сапоги не снял, остался на лестничной площадке. А мы – вошли. На полу блистал рыжий линолеум – материал мне, да и маме, совершенно незнакомый. Но самое сильное впечатление на нас произвела ванна, чугунная, эмалированная. И, конечно же, унитаз. Со ржавыми потеками из бачка, но все-таки.
Мама пошла на лоджию и протяжно присвистнула. Я вышла за нею. Наша «веранда» упиралась в высоченный забор. Понятно, из чего он был сработан – из типовых бракованных железобетонных перекрытий нашего же дома.
– Опять зона, – сказала мама.
В этой «зоне» строился детский садик, через год его планировали открыть. Но мы еще об этом не знали. Да и когда достроили, забор все равно не снесли…
А тогда, посмотрев на маму и на забор, я спросила:
– И что? Что ли, не поедем?..
– Менять шило на мыло?.. – вопросом на вопрос ответила она.
Я знала из школьного курса, что такие вопросы называются риторическими, на них можно не отвечать. Мать вздохнула, покачала головой и пошла на лестничную площадку обуваться.
В середине мая мы переехали.
Городок назывался Уреченск, совсем недавно он был действительно «закрытой промзоной». И вот ее «открыли» и сделали как бы частью областного центра. И стали как бы расширять ее и благоустраивать. Городок получался новее нового, но старел быстрее, чем строился. Правда, и большая природа жила неподалеку в виде многокилометровой сосново-березовой лесополосы. В нее иногда лоси из тайги забредали.
За лесополосой тянулась кое-как заасфальтированная стратегически важная трасса, по ней, кроме могучих «МАЗов-КРАЗов-Уралов» и дряхлых довоенных полуторок, курсировали редкие автобусы на станцию Затон, откуда электрички ходили в левобережный, в основном прошловековой застройки, мамин город.