Арон Гуревич История историка
Шрифт:
На кафедре работали Сергей Данилович Сказкин, Александр Иосифович Неусыхин, Владимир Михайлович Лавровский, Вера Вениаминовна Стоклицкая — Терешкович, Борис Федорович Поршнев, Николай Павлович Грацианский (я знал его очень мало, потому что зимой 1945 года он трагически погиб), Фаина Абрамовна Коган — Бернштейн, Моисей Менделевич Смирин и ряд других сотрудников, каждый из которых представлял собой яркую индивидуальность.
Это были люди разного склада. Но что им всем, во всяком случае людям старшего поколения, таким, как Сказкин, Неусыхин и в особенности Косминский, было органически присуще? Основы их образования и воспитания были заложены еще до революции и даже до начала Первой мировой войны. Они еще впитали в себя ту систему ценностей, которая в дальнейшем уже не культивировалась в этой стране. И помимо того, что мы получали от них знания, навыки научной работы и все то, что входит в систему исторического образования, общение с этими людьми совершенно иного психологического склада было прежде всего фактором нашего воспитания. Мы
Истфак тогда находился на ул. Герцена (Никитской) в небольшом здании, где сейчас располагается издательство МГУ. Там была отгороженная шкафами комната; собственно, стен у нее не было, поскольку их закрывали книжные полки, заполненные преимущественно старой литературой, потому что средств на приобретение новой почти не выделялось. А из этой комнаты вела дверь в маленький закуток, где могли уместиться всего лишь несколько человек, когда происходил какой-нибудь семинар или экзамен. Кабинетом истории Средних веков заведовала Валентина Сергеевна Сорокеева, человек в высшей степени достойный и преданный своему делу. Она боготворила Косминского, нежно любила как наших учителей, так и нас, поскольку мы к ним прилепились, и заботилась об удовлетворении каждой потребности и члена — корреспондента, и профессора, и аспиранта или студента. Тут действительно был родной дом, сюда приходили, здесь было по — человечески тепло. Но главное — это те уроки, которые мы там получали.
Я записался в два семинара, к Неусыхину и Косминскому, двум совершенно разным педагогам. Косминский — исследователь, погруженный в свои занятия, строго говоря, не был горячо предан педагогическому делу. Но он уделял студентам необходимое внимание, и я не могу пожаловаться на отсутствие заботы по отношению ко мне или к кому-нибудь из той небольшой группы студентов и аспирантов, которые к нему ходили. Мы вместе с ним сидели над огромным фолиантом «Doomsday Book», «Книгой Страшного суда» (опись земельных владений и населения Англии, произведенная по повелению Вильгельма Завоевателя в 1086 году). Само созерцание этой книги, а тем более чтение ее текстов приобщало нас к совершенно иной действительности; мы вместе разбирали отрывки и на основе их строили свои предположения, производили некоторые сопоставления с более поздними памятниками, такими, например, как не менее объемистые «Rotuli Hundredorum» («Сотенные свитки», 1279). Евгений Алексеевич с нами возился, но более всего его воздействие на нас шло через его работы, через «Английскую деревню» (спустя несколько лет вышло второе издание, коренным образом переработанное, под названием «Исследования по аграрной истории Англии XIII века»). Это классическая работа. Я вспоминаю: когда в первой половине 90–х годов я был в Кембридже, ко мне подошел некий джентльмен и говорит:
— Профессор Гуревич, я слышал, вы ученик самого Косминского?
Я приосанился и отвечаю:
— Да.
А он:
— А я, знаете ли, ученик самого Постука.
Постан был тоже очень крупный аграрный историк, он называл себя постмарксистом. Так вот, имена Косминского и Постана числятся в золотой книге английской медиевистики XX века.
Сейчас работы Косминского кое — кому могут показаться неинтересными, поскольку в них содержатся подсчеты, произведенные по упомянутым мною и другим памятникам; его исследование посвящено преимущественно или даже исключительно анализу аграрного строя, структуры феодального и крестьянского землевладения, категорий крестьян, форм ренты, способов эксплуатации крестьянства. Далеко за пределы этого круга вопросов книга Косминского не выводила, но это было фундаментальное исследование, опиравшееся на огромный статистический материал, уникальный для Средневековья. «Английская деревня» была опубликована в 1935 году, «Исследования по аграрной истории» — в 1947 году.
В то время историки — медиевисты производили свои подсчеты примерно так, как в Средние века считали с помощью абака. Кроме бухгалтерских счетов не было ничего — ни арифмометров, ни каких- нибудь хитроумных устройств вроде счетных машин или компьютеров. Трудно представить себе, какие огромные затраты времени, энергии, здоровья понадобились Косминскому и другим исследователям аграрной истории, чтобы собрать этот необъятный цифровой материал и разместить его, сохраняя смысл и меру в исследовании. Теперь эти подсчеты можно провести во много раз легче и быстрее. Но перед нами были люди, решавшиеся на подвиг. Мне рассказывали, что Петрушевский (он скончался, если не ошибаюсь, в 1942 году в эвакуации) еще до 1935 года говорил Косминскому: «E. A., ну когда же, наконец, вы напишете книгу, основанную на ваших подсчетах?» Косминский отвечал: «Мне, Д. М., еще раз надо все это пересчитать»; то есть он обрекал себя еще раз на эту казнь египетскую. Такова была степень добросовестности и вдумчивости этих людей.
Вспоминаю более позднее время, когда один из косвенных учеников Косминского Михаил Абрамович Барг писал свою докторскую диссертацию, посвященную сопоставлению
Но когда мы теперь, имея другой опыт и обсуждая другие проблемы, читаем работы этих ученых, возникают и некоторые критические соображения. Перед нами средневековый источник, наполненный всякого рода цифрами; возникает соблазн организовать эти цифры в таблицы и на их основании строить утверждения, которые, как кажется, безусловно вытекают из скрупулезного и добросовестного анализа необъятного статистического материала. Это сциентистский соблазн. Еще в конце 40–х годов, да и в 50–е годы и гораздо позднее, сохранялось убеждение, что история является наукой в той степени, в какой она может овладеть числом и мерой, прибегнуть к помощи точных наук и прежде всего математики.
Много лет спустя, когда Косминского уже не было в живых, меня поразила мысль: а, собственно, что являлось предметом подсчетов медиевистов — аграрников? В источниках указано количество гайд, карукат и виргат — земельных участков, находившихся в распоряжении того или иного монастыря, или светского лорда, либо распределенных между крестьянами. Значит, можно суммировать и подсчитывать эти наделы. Когда площадь земельных владений определялась в этих источниках карукатами, то есть землей, которая может быть вспахана полной восьмиволовой упряжкой плуга, предполагалось, что существовала какая-то средняя величина карукаты, и поэтому можно их в таблицы укладывать. Но откуда мы знаем, что карукаты и гайды — это всегда равновеликие величины? И однажды мне в голову пришла такая мысль: а что если средневековые меры имели такие особенности, которые делали их мало соизмеримыми с другими величинами под тем же названием? Ведь в Средние века не было и не могло быть какого-то эталона акра или карукаты, виргаты или гайды, который хранился бы где-то в Парижской обсерватории! Средневековые меры более чем своеобразны. Вирга — шест, палка определенной длины. Виргата — участок земли, к ширине которого прикладывалась эта палка. Но какова была длина этого участка земли, определялось характером почвы, пересеченностью местности, бесчисленными локальными условиями. В какой мере виргаты соизмеримы — это очень спорный вопрос. Специфика земельных мер, связанная с общими представлениями средневекового человека о пространстве и возможностях овладения им, о природе в целом, со своеобразным пониманием того, что такое точность, мало тревожила представителей аграрной школы.
Это не значит, что я готов перечеркнуть выводы, которые были сделаны Косминским. Слишком огромный материал был собран, и крайности могли в какой-то мере уравновешиваться. Но знать специфику этих источников и все каверзы, которые они в себе содержали, очень важно. Для того чтобы понять эти каверзы, оговорки, о которых я бегло упомянул, надо было выйти за рамки аграрной истории и подумать о содержании сознания средневековых людей. Но это историков — аграрников заведомо не интересовало.
После октября 1917 года коммунисты постепенно взяли под свой контроль научную работу, и Академия наук и университеты вскоре испытали это на себе. Царила обособленность социально — экономической истории от истории культуры, они были разведены напрочь; те, кто занимался историей культуры не интересовались, как правило, историей социально — экономических отношений.
Что касается медиевистики, то здесь сложилась такая ситуация. Историки, занимавшиеся социально — экономической историей, — это школа очень почтенная, насчитывавшая уже два или три поколения ученых, начиная с И. В. Лучицкого, Н. И. Кареева, М. М. Ковалевского, П. Г. Виноградова, А. Н. Савина, далее Д. М. Петрушевский, Е. А. Косминский и другие (я назвал далеко не всех). К этой школе власти проявили относительную терпимость, потому что изучение аграрной истории могло быть вписано в учение о социально- экономических формациях. А историки средневековой культуры занимались историей религиозности, духовной жизни, историей монашества, папства — предметами, с точки зрения официальной идеологии, заведомо вредными, ненужными, запретными. И это направление было в конечном итоге задавлено, а многие из тех ученых, кто этим занимался, просто перестали вести профессиональный образ жизни. Аграрная история поневоле ограничивала себя собственными рамками, потому что выход за их пределы был чреват всякого рода невзгодами.
Косминский — несомненно крупнейший русский медиевист после Петрушевского. Это был человек необычайной образованности и обширного ума. В его облике присутствовала сановная величественность (мы его иногда называли «ясновельможным паном», разумеется, за глаза). Он был большой, медленно двигался, важно говорил, но люди, относительно ему близкие, — в той мере, в какой это не нарушало пафоса дистанции («пафос дистанции» — это выражение Неусыхина), — знали, что он робок в общении, стеснителен, деликатен, хотя вместе с тем вовсе не лишен не только чувства юмора, но, я бы сказал, здоровой человеческой злости или, во всяком случае, очень критического взгляда на мир. Он не раскрывался, по крайней мере, я не был этого удостоен (несомненно, кто- то знал больше, чем я), да и ситуация была такова, что не стоило лишнего говорить. Отношение к режиму оставалось его тайной; впрочем, когда от него требовали какой-нибудь идеологической «присяги», он мог ее дать.