Астарта (Господин де Фокас)Роман
Шрифт:
— Из всех трех самая красивая! — объявил художник, водя почти на уровне моих губ своими громадными перстнями с бледными перламутровыми отблесками, — обратите внимание на роскошь этого тела. Это — настоящий триумф ослепительного тела, — тела выскочки, потому что оскудение вырождающейся расы не наложило еще здесь своих мягких лиловатых или зеленоватых тонов, столь милых Ван-Дейку и Веласкесу. Под этой кожей миллионерки бурлит кровь североамериканского охотника и молодого матроса; к тому же, она обладала таким темпераментом и такой волей, которые заставляли ее ускорять ход событий и вознаграждать саму себя за время, потерянное ее предками. У нее была наклонность к снобизму, пристрастие к эфиру, морфину, к ночному бдению, к бессонницам, как у других бывает пристрастие к портным; я убедил ее в том, что это придавало коже оттенки перламутра, глазам утонченность и восхитительную утомленность, и она от всей души стремилась потерять свою свежесть. Что за индюшка! Холодная до того, что
Как она теперь, должно быть надоела китайцам! О! она не обладала притягательностью этого маленького бюста.
И он небрежно уронил свою сухую и когтистую руку на восковое лицо бюста Анжелотто, который он вынул из хранилища, но которого я до сих пор не замечал.
Анжелотто был его триумфом, его гордостью. Целая агония заключалась в этом произведении. Он лепил его с радостью, искусно продленной долгими страданиями и ужасами, и казалось, что под его обрызганными крупными жемчугами пальцами, страдальческое лицо маленького чахоточного трепещет и бледнеет.
— Ну, вот эта — совсем другое дело, — бросил Эталь, отняв, наконец, руку. — Что вы скажете насчет этого лица?
Он указал мне длинное полотно, вставленное в раму из серебра, как некоторые картины в Потсдаме и в германских королевских музеях, — полотно, которое казалось погруженным во мрак и освещенным лишь невидимым источником света: внутренность склепа или траурная комната. Виднелась загадочная фигура женщины, сидящей на голубой атласной кушетке, затянутая в атласное платье лунного цвета. Она напоминала императрицу Жозефину в своем платье ампир, с высокой прической, в которой звездилась бирюза, вся неподвижная и очень обнаженная, с блеском рук и плеч, напоминавшим холодный и нежный блеск ненюфаров; высокая грудь поддерживала эмалевый пояс и на восторженном и неподвижном лице светились два больших глаза с громадными зрачками жидкого, темно-синего оттенка. У нее был восхитительный овал лица нимфы, вдохновенная бледность сивиллы и расширенный взгляд жрицы, видящей Бога; темная шевелюра украшала эту ночную женщину.
О, как гармонировала ее поза с положением слегка расставленных рук, опиравшихся кистями на кушетку, с галлюцинирующей тоской всего этого насторожившегося лица, с тонким рисунком пальцев и тонким, как шея лебедя, изгибом нежных рук, со странным выражением гипноза этой маленькой Дианы времен Консульства! «Не правда ли, она кажется какой-то ночной и лунной среди всего этого си-правда ли, что для этой маленькой нимфы из Эреба нужна была именно такая рама, пышная и холодная, не зловещая, но печальная. Обратили ли вы внимание на изгиб рта? Так вот, эта трехликая Геката, эта жрица Артемиды Таврической, эта Ифигения Глюка — это и есть сестра Веллкома, — маркиза Эдди. Разве вы не находите, что она похожа на него? Посмотрите только на ее глаза».
Слова этого человека раздавались громко в моей душе, он выражал прямо мои мысли. Теперь, когда он кончил расхваливать портрет, какие гнусности выложит он про эту женщину? И мне припомнился кошмарный сеанс курения опиума, устроенный в этой самой мастерской и чудовищные истории, представившие в таком гнусном свете всех участниц этого замечательного вечера. Ни одна не нашла пощады, начиная с преступления Мод Уайт, кончая продажным прошлым герцогини Альторнейшир; всю грязь, все гнусности, все пороки, не спеша, перетряхивал этот ужасный англичанин, обливавший помоями по очереди маркизу Майдорф, княгинь де Сейриман-Фрилез и Ольгу Мирянинскую.
Всех находившихся у него в этот вечер женщин он обрисовал такими ужасающими чертами, обезобразив их с талантом визионера, что имел полное основание в один из моментов на этом бесовском сборище шепнуть мне на ухо: «Мы — на шабаше», чувствуя кошмарную атмосферу. Впрочем, на этом вечере у Эталя мужчины стоили женщин, а женщины — мужчин; стадо Фреди Шаппмана и вылощенных англичан с гардениями в петлицах могло не завидовать трем великосветским иностранкам и, в смысле репутации, граф де Мюзарет и княгиня де Фрилез могли подать друг другу руку; но, по крайней мере, в тот вечер ужасные нашептывания оправдывались видом этих людей и явностью их пороков. Сюда
Теперь же в этот прелестный, золотистый, майский вечер Эталь пригласил меня, чтобы любоваться образами и призраками; таковы были эти три женских портрета, можно сказать, портреты трех покойниц, ибо одна из сих уже умерла, а другая находилась в агонии; убранство комнат было то же и Эталь вновь продолжал свою разрушительную миссию в этой мастерской, осиянной белыми цветами. Он осквернял с удовольствием репутацию этих женщин! С кощунственной радостью обдавал он грязью и их будущее и их прошлое, и это было похоже на то, как если бы на белые лилии бросали лопатами грязь или били заступом прямо по чему-то драгоценному, хрупкому, безгрешному и белому, что от каждого слова могло сломаться, оскверниться, поблекнуть.
О, этот губитель цветов и душ, этот подстрекатель порока, жестокий и веселый косец всех иллюзий, убийца мечтаний, сеятель сомнений, источник отчаяния, что скажет он мне сейчас об этой леди Кернеби? Каким клеймом отметит он это роковое и прелестное лицо, широкие зрачки которого мне так горестно напоминали глаза Томаса? И страх услышать от него неизгласимое заставлял меня умолять его в глубине души: «Только не эту, ради Бога, не прикасайтесь к ней!»
Он приберег ее к концу, как самую лучшую добычу и, уверенный в производимом впечатлении, подобно актеру, который щадит и подготовляет зрителей, он сел на диван, пригласил жестом меня сделать то же и после паузы начал скандировать с видом знатока: слова, словно подрубленные, странно звучали в тишине: «О, эта — достойная сестра нашего дорогого Веллкома». И маленькие глаза его блестели и смеялись жестокой радостью под тяжелыми веками. Он чувствовал, что причинял мне боль и от этого его лицо гнома просветлело. Он снова замолк, наслаждаясь моей тоской. «Я ведь вам сказал уже, что Томас — ее побочный брат и брат со стороны матери — это целая история. Беременность Джорджины Мельдон была одним из крупных скандалов в английском обществе тридцать лет тому назад: виновником его был молодой ирландский фермер. В августе месяце в Ирландии очень жарко и семья Джорджины проводила лето в имении. Так как замуж за фермера не выходят, то молодая девица отправилась разрешаться от бремени на следующую весну в Шотландию. Таким образом Томас Веллком — ирландец по отцу — шотландец по месту рождения; тем не менее, маркиза Эдди законная дочь графа Реджинальда Суссекса; Джорджина эта была редкой красавицей, и я должен объяснить вам свойства атавизма».
Я более не слушал его. Прислонившись к подушкам дивана и продолжая говорить, Эталь вытянул руку, машинально положил ее на голову итальянского бюста, стоявшего на подставке в нескольких шагах от него: и я больше уже ничего не видел, кроме этой руки.
Ее пальцы, покрытые выпуклостями металла и перламутра, скрюченные, как когти, трогали выпуклый лоб Анжелотто. Это был как бы ястребиный коготь, впившийся в изображение бедного ребенка; посреди жемчуга блистал, подобно глазу, отравленный изумруд, и мне казалось, что под тяжестью этой жестокой руки скорбное лицо медленно содрогается и выражает страдание.
Эталь продолжал извергать свои гнусности. Что говорил он? Не знаю, но мне, погруженному в какую-то галлюцинацию, казалось, что между его властных и лихорадочных пальцев вянут и бледнеют по очереди черты других знакомых лиц: вот тонкий овал и большие васильковые глаза маленькой герцогини, вот де ла Бикоском в своем великолепии розового цветка и, наконец, бледное лицо и экстатические глаза маркизы Эдди. О, рука этого отравителя, сжимавшего все эти скорбные, пораженные насмерть лбы! Казалось, вдоль влажных колец струилась синева, и когда в этой оправе из бледных драгоценностей я, после всех других, увидел смятенное лицо, испуганные глаза самого Томаса, — я вскочил в порыве ужаса, ненависти и ужаса, ужаса и ненависти, и не отдавая себе отчета, толкаемый какой-то посторонней силой, бросился на Эталя. Одной рукой удерживая его запрокинутый лоб и в свою очередь жестоко терзая ему волосы и голову, другой я схватил его ужасную руку с еще более ужасными кольцами и с силой запихал ее в рот, в его преступный рот, еще полный имен Томаса и Эдди. С наслаждением наблюдая теперь, как его маленькие глазки ширились от ужаса, я грубо ударил гнездом его перстня об эмаль зубов и тремя ударами разбил ядоносный изумруд.