Атала
Шрифт:
«До того, как моя мать принесла в приданое воину Симагану тридцать коней, двадцать буйволов, сто мер желудевого масла, пятьдесят бобровых шкур и еще много всякого добра, она познала бледнолицего человека. И тогда мать моей матери брызнула ей в лицо водой и принудила пойти за благородного Симагана, могуществом своим подобного королю и почитаемого народом, как божество. Но моя мать сказала своему супругу: „Лоно мое зачало. Убей меня“. — „Да хранит меня Верховное Существо от такого недоброго дела! — ответил ей Симаган. — Я не изувечу тебя, не отрежу ни носа, ни ушей, ибо ты была прямодушна и не запятнала моего ложа, но войду к тебе по истечении тринадцатой луны, когда птенец уже выпорхнет из гнезда“. Покинув утробу матери, я стала быстро расти, и в крови моей была гордость испанки, равно как индианки. Мать крестила меня, дабы ее Бог и Бог моего отца стал моим Богом. Потом любовная тоска взяла верх над ней, и она сошла в то тесное обиталище под землей, откуда никто никогда еще не возвращался».
На этом Атала закончила свою повесть. «Но кто же твой отец, горестная сирота? — спросил я. —
Любовь, внезапно удвоенная братской нежностью, смела все преграды. Сопротивление Атала было сломлено; она прижала руку к сердцу, сделала какой-то непонятный жест, но я уже притянул ее к себе, уже опьянился ее дыханием, уже пил в поцелуе волшебное питье любви. Подняв глаза к небу, при сверкающих молниях я держал в объятиях ту, кого перед лицом Всевышнего уже называл своей женой. Брачные торжества были достойны и наших несчастий, и нашей великой любви, так почему же вы, неоглядные леса, чьи склоненные верхи и мятущиеся лианы уподоблялись складкам балдахина над нашим ложем, вы, сосны, пылавшие, словно факелы в нашей. опочивальне, вы, речные воды, заливавшие берега, вы, ревущие горы и вся могучая, наводящая ужас природа, — почему оказались вы лишь орудиями, избранными, чтобы обмануть нас, почему вы не могли в таинственной и устрашающей своей глуби скрыть человеческое счастье?
Атала почти не противилась мне, миг блаженства близился, как вдруг ослепительная вспышка, сопровождаемая громовым раскатом, прорезает толщу тьмы, озаряя лес, полня его запахом серы, и валит дерево у самых наших ног. Мы бросаемся бежать. О, чудо! — в наступившей внезапно тишине раздается звон колокола. Застыв на месте, мы прислушиваемся к звуку, такому непривычному в девственном краю.
И тут до нас доносится собачий лай, он близится, становится громче, и вот уже пес радостно визжит и прыгает вокруг нас, вслед за ним из лесного мрака появляется старик-отшельник с фонариком в руке и, завидя нас, восклицает: «Слава Создателю! Я уже давно вас ищу! Едва началась гроза, наша собака почуяла вас и привела меня сюда. Милостивый Боже, да они совсем еще дети! Как, должно быть, измучились, бедняжки! Ну, теперь все хорошо: вот медвежья шкура, пусть в нее завернется молодая женщина, а в этой тыквенной бутылке немного вина. Хвала Всевышнему во всех его деяниях, ибо велико его милосердие и неистощима доброта».
Атала бросилась к ногам священнослужителя. «Вождь молитвы, — сказала она, — я христианка, ты мой спаситель, посланный самим небом». — «Дочь моя, — ответил тот, поднимая ее с колен, — по ночам и в грозу мы всегда звоним в колокол, чтобы путники нашли дорогу к миссии; кроме того, по примеру наших братьев в Альпах и в Ливане, мы обучили этого пса отыскивать заблудившихся в лесу». Я слушал отшельника и не верил своим ушам, мне казалось — я вижу сон, так невероятно было подобное сострадание в смертном человеке. При неверном свете фонаря я все же различал, как намокли волосы и борода у старика, как расцарапаны колючками ноги, руки, лицо. «Старец, — вскричал я наконец, — откуда у тебя такое мужество? Неужели ты не боялся, что тебя убьет молнией?» — «Боялся? — повторил он даже с какой-то запальчивостью. — Боялся, когда людям грозила опасность и я мог помочь им? Каким бы я был негодным слугою Христа!» — «Знай же, — возразил я, — что я не христианин». — «Юноша, — ответил он, — разве я спросил тебя о твоей вере? Иисус не сказал: „Кровью своей я омою вот этого, а не того“. Он принял смерть равно за язычника и иудея, и все люди были для него братьями и страдальцами. Помощь моя ничтожна, в других миссиях сделали бы для вас куда больше, но не священников надо славить за это. Слабосильные отшельники, мы лишь несовершенные орудия воли Божией. Найдется ли столь трусливый воин, который обратится в бегство, когда его вождь, увенчанный тернием и с крестом в руках, поспешает на выручку людям?»
Его слова потрясли меня, слезы восхищения и нежности выступили на глазах. «Дорогие мои чада, — сказал миссионер. — У меня в этих лесах маленькая паства, все ваши братья-индейцы. Я живу в пещере, неподалеку отсюда. Пойдемте, обогрейтесь у меня; никаких удобств вы там не найдете, но у вас будет кров над головой; возблагодарите же Господа за эту милость, потому что у многих и многих нет даже крова».
Земледелы
Существуют на свете праведники с такой чистой совестью, что каждый, кому довелось встретиться с ними, сам познает умиротворение, которое как бы излучают их сердца, их речи. Я слушал отшельника — и страсти утихали в моей груди, грозовые тучи — и те рассеивались в небесах. Скоро так распогодилось, что в укрытии не стало нужды. Мы выбрались из лесу и начали взбираться по склону высокой горы. Пес бежал впереди, зажав в пасти палку с погасшим фонариком. Рука об руку, мы шли вслед за миссионером. Он то и дело оглядывался, глаза его были полны сочувствия к нашим невзгодам, к нашей юности. На шее у
С полчаса мы карабкались по опасным горным тропам, пока не добрались до пещеры миссионера. Чтобы войти в нее, пришлось раздвинуть плети лиан и тыкв, вырванных и сброшенных ветром с утесов. В пещере только и было что подстилка из листьев папайи, тыквенный черпак для воды, несколько деревянных посудин, лопата и вдобавок — ручная змея; на камне, заменявшем стол, — распятие и священная книга христиан.
Обремененный годами старец торопливо разжег сухие лианы, растер между двух камней маисовые зерна и, замесив тесто, начал печь лепешку на горячей золе. Когда она аппетитно зарумянилась, он подал нам ее, пышущую жаром, и к ней ореховое масло в кленовом сосуде. К вечеру ветер совсем стих, и слуга Верховного Существа предложил всем вместе посидеть у входа в пещеру. Так мы и сделали; нашим глазам открылся необозримый простор. Последние тучи в беспорядке устремлялись на восток; в дальних лесах все еще вспыхивали огненные языки зажженного молнией пожара; у подножия горы на топком берегу валялось множество поваленных ветром сосен; по реке неслись вперемешку с комьями намокшей глины стволы деревьев, трупы животных, дохлые рыбы, поблескивавшие серебристым брюхом.
Вот тогда Атала и рассказала нашу историю престарелому духу-хранителю этих гор. Он был растроган, слезы текли по его щекам, бороде. «Дитя мое, — сказал он, — поведай о ваших страданиях Господу; вы уже много свершили к вящей его славе, и он возвратит вам покой. Взгляни, как эти леса курятся, как подсыхает земля после ливня, как рассеиваются тучи: неужели ты думаешь, что тот, кто усмирил такую бурю, не сможет утишить смятенное человеческое сердце? Если нет у вас, лучшего приюта, предлагаю вам обоим, дети мои, поселиться здесь, вместе с маленькой паствой, которую я имел счастье обратить в Христову веру. Я наставлю Шактаса и, когда он станет достоин того, дам его тебе в мужья».
Едва он вымолвил эти слова, как я пал перед ним на колени, плача от радости, но Атала стала белее смерти. Старец ласково поднял меня, и тут я заметил, что руки у него изувечены. Атала сразу все поняла. «Изверги!» — воскликнула она.
«Какая это безделица, дочь моя, по сравнению с муками, которые претерпел мой Божественный Учитель! — сказал он. — Да, индейцы меня пытали, но они, бедняги, слепы; настанет день, и Господь откроет им глаза. Чем больше зла они причиняли мне, тем дороже становились моему сердцу. Я вернулся к себе на родину, но не захотел там остаться, хотя прославленная королева {14} почтила меня желанием взглянуть на эти следы моих миссионерских трудов. И не высшая ли награда за них — позволение, которое я получил от главы нашей церкви, совершать вот этими изувеченными руками таинство причастия? Удостоившись такой чести, мог ли я не попытаться оправдать ее? Я вернулся в Новый свет и посвятил остаток моих дней службе Господу: уже без малого тридцать лет я живу в этом пустынном краю, а завтра минет ровно двадцать два года, как утес, на котором мы сидим, дал мне пристанище. Вначале здесь обитали только кочевники; их нравы были жестоки, существование безрадостно. Но они вняли словам мира, И постепенно обыкновения индейцев смягчились. Теперь они живут общиной у подножия этой горы. Я старался, наставляя их на путь истинный, приобщить к насущным ремеслам, не обременяя, однако, ничем лишним, дабы эти добрые люди сохранили, простодушие, которое и есть залог счастья. Я боялся стеснить их постоянным своим присутствием, поэтому и уединился в пещере; они приходят ко мне, когда им надо о чем-нибудь, посоветоваться. А я здесь, вдалеке от людей, созерцаю величие девственной природы, возношу хвалы ее Творцу и готовлюсь к смерти, которую возвещают мне мои преклонные годы».
Сказав это, отшельник стал на колени, его примеру последовали и мы. Он вслух произносил слова молитвы, Атала подхватывала их. На востоке все еще вспыхивали зарницы, на западе сквозь облака сияли разом три солнца. Лисы, разогнанные бурей, выставляли черные мордочки из расщелин; растения, обсыхая на вечернем ветру, с тихим шелестом распрямляли стебли.
Мы воротились в пещеру, и отшельник приготовил для Атала постель из мха, снятого с кипарисов. Ее глаза, каждое ее движение были полны какой-то унылой истомы; порою она останавливала взгляд на отце Обри, словно хотела поведать ему свою тайну, но что-то удерживало ее; — то ли мое присутствие, то ли стыдливость, то ли бесполезность признания. Я слышал, как среди ночи она встала, решившись, должно быть, все-таки поговорить с отшельником, но, уступив ей свое ложе, он отправился на вершину горы созерцать красоту небес и молиться. Утром отец Обри сказал мне, что таков уж его обычай, даже в зимнюю пору: он любит смотреть, как раскачиваются обнаженные верхи деревьев, как в небесной выси скользят облака, любит слушать, как в этой пустынности свистит ветер, и грохочут речные потоки. Пришлось моей сестре снова улечься; вскоре она уснула. А я, увы! — я так доверился надежде, что болезненную слабость возлюбленной приписал всего лишь усталости.